- Спать не хочется. - протестую я. - Михаил Аркадьевич, отдохните сами.
- Но, но! Когда поменяемся должностями, тогда распоряжайся. Выполняйте приказ!
Засыпаю сразу и не могу поверить, что проспал пять часов, когда меня будят. В доме тихо. Все улеглись, и только Пресс "напоследок" просматривает уже печатающуюся газету. Он в нижней рубашке, веки у него покраснели.
- Ага, встали. Идите сменяйте Гулевого. Дежурите до пяти.
В первое мгновение темнота ослепляет: черная непроглядная стена. Стоит, кажется, сделать шаг - и непременно ударишься.
- Ну и ночка, - бурчит Гранович.
- Прохоров? - окликает совсем рядом Гулевой.
Через минуту ночь кажется уже не такой темной. Виден короткий ряд изб, пятно амбара посередине; заросший густым кустарником овраг - слева от нашего дома.
- Пока все тихо, - говорит Гулевой. - Ну, счастливо.
Граиович отправляется в противоположный конец села: он видит лучше. Слышно, как хрустит под его ногами снег. Потом шаги утихают.
Неприятное чувство неуверенности, одиночества охватывает меня. В кустах чудится подозрительный шорох.
Может быть, там немцы? Вскидываю автомат и тут же забрасываю его на плечо. Нечего трусить! Недалеко Гранович - стоит крикнуть, и он отзовется. В десяти шагах спят товарищи. А вообще какая гнусная, тишина! Хоть бы собака тявкнула.
Т-ш-ш, идут!
- Кто?
- Смотри не застрели.
Я облегченно вздыхаю. Гранович подходит вплотную, негромко спрашивает:
- Спички есть? Давай подымим. Холодно.
Прижавшись к крылечку, молча курим. Прикрывая рукой трубку, Гранович задумчиво говорит:
- Знаешь, в тарную ночь особенно остро чувствуешь, что земля маленькая. Жить бы на ней мирно. Не хотят!
- Для них же хуже.
Расходимся, и снова угнетающая тишина заставляет поминутно оглядываться, прислушиваться. Только снег похрустывает. Тридцать шагов вперед, тридцать - назад.
И сразу, не поняв еще, в чем дело, кричу первые всплывшие в памяти немецкие слова:
- Hande hoch! [Руки вверх! (нем.)] Над кустарником, сдергивая с тихой деревушки густую пелену ночи, взлетает красная ракета.
Почти одновременно красная ракета вспыхивает над другим концом села. В морозной тишине хлестко бьет автомат Грановича.
А в небе плывет уже прерывистый надсадный рокот.
Дверь нашего дома хлопает.
- Прохоров!
- Что случилось?
- Ракеты! Летят!..
Вплотную подбегаю к кустам, стреляю. В кустах ктото ломится. Ага, здесь гадина!
- Прохоров, сюда!
- Сейчас, сейчас!
Выстрел, второй, третий.
- Сережа, Сережа! - звенит голос Машеньки.
Девушка подбегает, когда над головой нарастает пронзительный тонкий визг.
Швырнув автомат, сбиваю Машеньку с ног. Тугая горячая волна поднимает меня и легко, словно я перышко, куда-то бросает. В эту секунду понимаю, что на улице не ночь, а день. Прямо в глаза бьет красное-красное солнце...
Солнечным апрельскиим днем 1943 года меня выписывают из госпиталя. На руках ненавистный "белый билет" - к службе в армии не пригоден. Заключение комиссии написано трудноразбираемой латынью, в переводе на общедоступный язык это означает какое-то мудреное осложнение на глаз, результат контузии. Правый глаз действительно побаливает, немного шумит голова...
Зеленый вещевой мешок за спиной, шинель да проездной литер - это все, что осталось у меня от армии. Грустно, солдат!
Привокзальный сквер только что освободился от снега, Я сижу на облезлой скамейке, слушаю, как весело гомонят птицы. Поезд будет через час.
Как все-таки досадно обернулся для меня тот ноябрьский день.
...Очнулся я от мучительной головной боли. Голова забинтована, открыт только левый глаз. Белый, ослепительно белый потолок, и на нем солнечный зайчик.
- Вот и чудесно! - слышится незнакомый женский голос. - Как вы себя чувствуете?
Надо мной наклоняется молодое женское лицо.
У женщины - спокойные, внимательные глаза, тонкие, кажется, немного выщипанные брови. На голове - белая докторская шапочка.
- Я что, в госпитале?
- Да, в госпитале. Вы только не волнуйтесь. У вас ничего опасного нет. Вы контужены. Поэтому и голова болит.
- А глаз?
- Глаз цел. Но возле глаза несколько царапин. Болит?
- Немного болит. Мы в К.?
- Нет. Вас прямо привезли в Т.
- Позвольте, почему в Т.? - волнуюсь я. - А редакция?
Женщина улыбается.
- Редакция ваша теперь далеко. Лежите, поправляйтесь.
Вскакиваю и тут же со стоном падаю на кровать.
В голове стучат тяжелые молоты. Сейчас голова разлетится вдребезги! В глазах плывет горячий, красный туман...
Потом туман рассеивается, снова виден ослепительно белый потолок, звучит спокойный женский голос:
- Вот видите, не нужно волноваться.
- Написать можно?
- Пожалуйста. Сейчас скажу, чтобы вам принесли бумагу и карандаш. В вашей шинели, кстати, было письмо - на ваше имя.
- Где оно?
- Не волнуйтесь! Сейчас пришлю.
Минут через пять розовощекая санитарка приносит письмо и бумагу. На конверте со штампом нашей газеты крупно написано: "С. Прохорову".
Коротенькая записочка:
"Сережа! Вас увозят, пишу наспех. Поправляйтесь.
Говорят - не страшно. Все передают вам привет. Обязательно пишите! Не знаю, какими словами благодарить за то, что вы сделали. Просто целую. Машенька".
В письмо вложена маленькая фотографическая карточка. Машенька улыбается. Я смотрю на карточку, переворачиваю ее. Наискосок - строчка: "Если будет трудно - позови". Машенька, милая, дорогая Машенька, вот кто настоящий друг!..
Потом - четыре месяца в госпитале, легкое подергивание века на правом глазу, шумок в голове, крупный разговор с начальником медицинской комиссии, проейдной литер - и вот я на вокзале.
Солнце припекает все сильней, шинель становится теплой. Хорошо бы сейчас растянуться на этой облезлой скамейке, запрокинуть голову, смотреть в небо.
- Ты спать хочешь?
Я не заметил, откуда появился этот, лет четырех-пяти любопытный товарищ. Синее, многократно латанное пальтишко едва доходит ему до колен, на ногах - большие, не по возрасту сапоги.
- Нет не хочу. А ты откуда взялся?