А судно ползло вперед — делай или умри! — при ясной погоде. Небо было удивительно чистое, лазурное; море, синее, гладкое, прозрачное, сверкало, как драгоценный камень, растянулось до самого горизонта, словно весь земной шар превратился в один колоссальный сапфир, принявший форму планеты. А по блестящей поверхности великих спокойных вод «Джуди» скользила незаметно, окутанная грязными парами, шла в ленивом облаке, медленно и легко уносившемся по ветру, — в ядовитом облаке, оскверняющем великолепие моря и неба.
Все это время мы, конечно, никакого огня не видели. Груз тлел где-то на дне. Однажды Мэхон, работая подле меня, сказал со странной усмешкой:
— Вот если бы теперь открылась хорошенькая течь, — как в тот раз, когда мы вышли из Ламанша, — пожар бы прекратился. Не правда?
Я заметил невпопад:
— А помните крыс?
Мы тушили пожар и управляли судном так заботливо, словно ничего не случилось. Стюард стряпал и подавал на стол. Из остальных двенадцати человек восемь работали, пока четверо отдыхали. Работали все, включая капитана. На судне установилось равенство, и если не братство, то, во всяком случае, добрые отношения. Иногда кто-нибудь, опрокидывая в люк ведро воды, выкрикивал: «Да здравствует Бангкок!» — а остальные смеялись. Но большей частью мы были молчаливы и серьезны, и нам хотелось пить. Ох, как хотелось пить! А воду приходилось расходовать осторожно. Порции были строго ограничены. Судно дымилось, солнце пылало… Передайте бутылку.
Мы испробовали все. Мы даже сделали попытку раскопать уголь и добраться до огня. Никакого толку, конечно, не получилось. Человек не мог оставаться внизу дольше одной минуты. Мэхон, спустившийся первым, потерял сознание, и матрос, отправившийся его вытаскивать, тоже лишился чувств. Мы вытащили их на палубу. Затем прыгнул вниз я, чтобы показать, как легко это делается. К тому времени они набрались опыта и удовольствовались тем, что выудили меня крюком, привязанным к половой щетке. Мне не хотелось спускаться за лопатой, оставшейся внизу.
Дело начало принимать скверный оборот. Мы спустили на воду баркас. Вторая шлюпка также была приготовлена к спуску. Была у нас и третья, четырнадцатифутовая, она находилась в надежном месте, на шлюпбалках у кормы.
Затем — о чудо! — дым внезапно пошел на убыль. Мы удвоили старания, заливая водой трюм судна. Через два дня дым исчез совершенно. На всех лицах появилась широкая улыбка. Это было в пятницу. В субботу никто не работал; следили за курсом — и только. Матросы выстирали свою одежду, умылись в первый раз за две недели и получили особый, праздничный обед. Они презрительно говорили о самовозгорании и утверждали, что такие ребята, как они, всегда сумеют положить этому конец. Почему-то мы все чувствовали себя так, словно получили большое наследство. Но отвратительный запах гари держался на судне. У капитана Бирда запали глаза и ввалились щеки. Раньше я никогда не замечал, как сильно он сгорблен и искривлен. Он и Мэхон степенно бродили вокруг люков и вентиляторов, втягивая носом воздух. Тут я вдруг заметил, что бедняга Мэхон очень, очень стар. Что же касается меня, то я был счастлив и горд, словно принимал участие в великом морском сражении. О юность!
Ночь была ясная. Утром мы увидели на горизонте мачты судна, возвращающегося на родину, — первое судно, какое мы встретили за несколько месяцев. Но мы наконец приближались к суше — Ява была от нас на расстоянии ста девяноста миль к северу.
На следующий день моя вахта была с восьми до двенадцати. За завтраком капитан заметил:
— Удивительно, как долго держится в каюте этот запах.
Около десяти часов, когда старший помощник был на корме, я на секунду спустился на среднюю палубу. Верстак плотника стоял за грот-мачтой; я прислонился к нему, посасывая трубку, а плотник, молодой парень, вступил со мной в разговор. Он сказал:
— Мне кажется, мы с этим нехудо справились, правда, сэр?
И тут я заметил, что этот дурень старается повалить верстак. Я коротко сказал:
— Не надо, Чипс, — и вдруг испытал странное ощущение, нелепый обман чувств: мне показалось, что я каким-то образом очутился в воздухе. Я услыхал что-то похожее на чудовищный вздох, словно тысяча великанов одновременно сказали: «Уф!» — и почувствовал тупой удар, от которого вдруг заныли ребра. Сомнений быть не могло — я поднялся на воздух, и тело мое описывало короткую параболу. Как ни быстро это произошло, но в голове моей промелькнули самые разнообразные мысли, и, насколько я помню, в таком порядке: «Плотник тут ни при чем… Что же это такое?.. Какая-то катастрофа… Подводный вулкан?.. Уголь, газ!.. Ей-богу, мы взлетели на воздух… все убиты… Я лечу в задний люк… Там огонь…»
В момент взрыва угольная пыль в трюме пылала красноватым тусклым пламенем. Бесконечно малая доля секунды прошла с тех пор, как покачнулся верстак, и я уже лежал врастяжку на грузе. Я вскочил и выкарабкался наверх с такой быстротой, словно меня отбросило. Палуба была завалена обломками, лежавшими поперек, как деревья в лесу после урагана; передо мной развевался огромный занавес из грязных лохмотьев, — то был грот, разорванный в клочья. Я подумал: «Сейчас повалятся мачты» — и поспешил убраться с дороги. На четвереньках я дополз до кормового трапа. Первый, кого я тут увидел, был Мэхон, с глазами, как блюдца, и с разинутым ртом, длинные седые волосы стояли дыбом, окружая его голову серебряным нимбом. Он только что собрался спуститься вниз, когда верхняя палуба начала двигаться, подниматься и на его глазах превратилась в щепки, а он окаменел на верхней ступеньке. Я смотрел на него, не веря своим глазам, а он глядел на меня как-то странно, испуганно-любопытным взглядом. Я не знал, что у меня нет ни волос, ни бровей, ни ресниц; не знал, что от моих пробивающихся усиков не осталось следа, а лицо мое черно, одна щека ободрана, нос рассечен, по подбородку течет кровь. Я потерял фуражку, одну туфлю и в клочья изорвал рубашку. Обо всем этом я не имел понятия. Я был поражен тем, что судно все еще держится на воде, корма цела, и — мало того — я вижу перед собой живого человека. И ясное небо и невозмутимое море привели меня в изумление. Кажется, я ждал увидеть их извивающимися от ужаса… Передайте бутылку…
Вдруг раздался голос, окликающий судно, — не то он шел издали, не то с неба, я не мог решить. А затем я увидел капитана; он сошел с ума. Он взволнованно спросил меня:
— Где стол из кают-компании? — И этот вопрос подействовал на меня потрясающе. Вы понимаете, я только что взлетел на воздух и весь дрожал от этого испытания, — я не был уверен, жив ли я. Мэхон затопал на него ногами и заорал:
— Господи помилуй! Да разве вы не видите, что верхняя палуба взорвалась?
Ко мне вернулся голос, и я пролепетал, словно сознаваясь в каком-то допущенном мною серьезном пренебрежении своим долгом:
— Я не знаю, где стол из кают-компании.
Это походило на нелепый сон.
Знаете, что ему затем понадобилось? Ему понадобилось обрасопить реи. Очень спокойно, словно погруженный в размышления, он настаивал на том, чтобы обрасопить фока-рею.
— Я не знаю, остался ли кто-нибудь в живых, — чуть не со слезами сказал Мэхон.
— Наверно, — кротко возразил тот, — народу осталось достаточно, чтобы обрасопить фока-рею.
Старик, оказывается, был в своей каюте и заводил хронометры, когда от сотрясения закружился волчком. Тотчас же, — как он впоследствии рассказывал, — ему пришло в голову, что судно на что-то наскочило, и он выбежал в кают-компанию. Там он увидел, что стол куда-то исчез: верхняя палуба взорвалась, и стол, конечно, провалился в кладовую. На том месте, где мы еще сегодня утром завтракали, он увидел огромную дыру в полу. Это было в высшей степени таинственно и поразило его ужасно, а потому всё, что он увидел и услышал, выйдя на палубу, показалось ему пустяком по сравнению с исчезнувшим столом. И, заметьте, он тотчас же обратил внимание, что у штурвала никого нет, и его барк изменил курс, — и первой его мыслью было повернуть носом эту жалкую, ободранную, тлеющую скорлупу к месту ее назначения. Бангкок! — вот куда он стремился. Говорю вам, этот тихий, сгорбленный, кривоногий, чуть ли не уродливый человек, благодушно не ведая о нашем потрясении, был велик, охваченный одной идеей. Повелительным жестом он послал нас на нос, а сам встал у штурвала.