— Ничего нам не надо. У Феклы был всякого добра полон сундук. Носить его было некогда. Все дрожала, как бы моль не источила. Теперь мы счастливые. Не о чем беспокоиться, разве что за жизнь да за производство. И детишек ро́стить. Также и поддерживать братьев по классу на мировой арене.
— Сережик, бери, — сказала Лена-Еля. — Папа правильно говорит... Мы деньги не любим. Кость, или ты возьми.
Словно на колоду карт, Костя положил две трешки, взятые с клеенки, на пачку собранных денег, мы встали и пошли к двери.
— Народы, ежели к нам в город привезут испанят и будут раздавать, вы не забудьте, что дяде Пете нужен сынок. Подберите самого замухрышистого мальчонку, У нас с Феклой он быстро выправится.
— Пусть замухрышка, но чтобы красивенький, — добавила Лена-Еля.
— Обязательно подберем. Замухрышку и красивенького сразу, — с улыбкой пообещал Костя.
— А то оставайтесь. Как я буду? Выпивки вдоволь, а поговорить не с кем.
В коридоре мы остановились. Дуто-огромная лампочка, в которой льдисто блестел кружок слюды, ярко горела в комнате Додоновых. После ее света мы ничего не видели в коридорном сумраке. Однако остановились мы еще и потому, что нам не терпелось высказать свое восхищение Петром Додоновым. Но мы ничего не сказали друг другу, а только радостно обнялись и шагнули к следующей двери; в комнате за этой дверью жили Кокосовы, мать, дочь, дочь дочери и Венка. Мать шила на ножной швейной машинке. Дочь, розовая красавица, служившая в городском банке, вероятно, слушала патефон. Звучал по-лилипутски кукольный голос: «Цыганский табор покидаю. Довольно мне в разгуле жить». Среди кроватной тесноты Венка учил племянницу Лиду танцевать танго. Костя взглянул на себя в зеркальце. Дал посмотреться в зеркальце и мне. Я слегка сдвинул к уху «испанку», и мы постучали в дверь Кокосовых.
Сборы денег в бараке мы закончили чуть ли не к полуночи: везде нас привечали, задерживали, пытались накормить. Когда мы расходились по комнатам, то покачивались от усталости, но были счастливые.
Глава тринадцатая
Я любил ходить в клуб железнодорожников на сыгровки оркестра. Меня привлекало все: и то, как раскладываются на пюпитры нотные листы, и как духовики выливают из труб водичку — больше всего ее выливалось из геликона, — и как прилаживают к ним медные мундштуки, а сильней всего, конечно, то, как мало-помалу, прыгучие, словно струйки родника, звуки флейты сливаются со вздохами басов, с тетеревиным токованием валторны, с курлыкающим говором саксофона, с ударами литавр, похожими на перезвон буферных тарелок пришедшего в движение поезда...
Как-то после сыгровки ко мне подошла Кланька и, пряча в брючный карман мундштук геликона (мундштуки духоперы всегда носили при себе), сказала, что мой интерес к музыке заслуживает похвалы, но все-таки нелишне было бы и книжки читать.
Я ущемился: книжки я читал, а она сказала так, будто совсем к ним не притрагиваюсь. Обиделся я и потому, что она напомнила о скудости школьной библиотеки: там уж и выбирать-то не из чего.
Кланька махнула рукой, в которой держала «Пушку», испускавшую перистый дымок: дескать, топай за мной. Она пошла из комнаты оркестрантов, я не сдвинулся с места.
Бабушкино отношение ко мне носило уличающий характер. Если не пью молоко, она ярится: «Вишневого морсу, поди-ка, захотелось. Не получишь... Вот она, фигушка!.. Шея-то навроде бычьего хвостика. Эх ты, худоба». Выпил в охотку стакан молока — размитингуется: «А жалился: на дух оно ему не нужно. Сам-то чуть ли не целый битон выглотал. Ишь, хомяк, какие щеки напил-наел». И так за все уличает: за лень и старательность, за грязь под ногтями и за аккуратность, за то, что л о м а ю с ь на турнике, и за то, что прекратил заниматься на нем...
Не будь в Кланькином обращении обличающей нотки, я вприпрыжку побежал бы из оркестрантской комнаты. Вопреки тому, что никто не одобрял ее с к л о н а рядиться под мужчину, мне именно это и нравилось: держит себя независимо перед общим мнением.
Но теперь я присоединился к ее судьям. Нет, наверно, не присоединился, просто увидел Кланьку их глазами, потому и испытал неприязнь к ее молодцеватой выправке, к затылку, выбритому до середины, к сизой бумажной кепке с длинным, устремленным вверх козырьком.
— Чего остолбенел? — становясь за порогом, спросила она. Я молчал, потупив хмурый взор. Тогда она ухмыльнулась и ударила каблуком свиного полуботинка по крашеной половице, будто сбивала смоляной ошметок. — Девчонка, сюсюкать с тобой надо. Двигай следом. Здесь прекрасная библиотека. Даже «Квентин Дорвард» есть.