Выбрать главу

Мама, как я слышал по шурханью кремней, вылетавших из-под ее кожаных тапочек, не отставала от меня. Я но оглядывался, чтобы  н е  з а г р е м е т ь.

Стоило дороге выровняться, я осмелел. Ничего страшного не случилось: то воздух присасывался к левой щеке, теперь присосался к правой.

Мама бежала, вытянув к седлу руку, готовую к хватке. Я застиг на ее лице выражение восторженного блаженства, которое рождает стремительность. Через мгновение мой взгляд, замеченный мамой, изменил ее состояние: лицо напряглось и погрознело от ужаса. Наверняка ей уже померещилось, как я грохнулся. И тут я тоже ужаснулся, но странности того, что до сих пор качу на велосипеде. И сразу чувство равновесия как бы перекосилось во мне, я тормознул и спрыгнул на землю. В том, как все это я проделал, была конвульсивная быстрота, я не удержал велосипед и сам свалился на него. Страшась, что мама вконец перепугается, я успел вскочить, пока она подбегала, и засвистел, торжествуя. Потом я сел на траву рядом с дорогой и опять рассказал матери о своем чуть ли не волшебном сне, а после взахлеб говорил о переживаниях, когда въяве ехал на велосипеде.

— Прокатись еще, — сказала счастливая мама. — Не беспокойся, я не увяжусь за тобой.

Я не захотел прокатиться. Вероятно, мне было необходимо продлить торжество и разрядку торжества. Должно быть, нервы изнемогли от волнения, да и потерялась уверенность в чувстве равновесия. Зато я вскочил на ноги, едва мама вспомнила, что умела ездить на велосипеде. Выданная замуж крестным с крестной за вдовца Анисимова, она плакала неутешно. Девчонкой была. Не встречала его прежде. В станице остался беленький Тиша Галунов, в котором души не чаяла. А у этого жуковый чуб! Цыган и цыган. Жестокость велась за ним. Как на собрании выскажется против дорожного мастера Зацепина, тот три дня пластом лежит: сердце. Вот тогда, чтоб хоть маленько сгладить ее горе и тоску, средний брат Анисимова, Поликарп, кочегар на паровозе, привез из Троицка велосипед и научил ее кататься.

Она мялась, отказывалась сесть на велосипед. Зайдешь к кому-нибудь в бараке, а они селедку едят, или пельмени, или кислые щи, и так-то вспыхнет твой аппетит, что во всем твоем облике появится затравленность, и ты будешь мяться, слушая горячие приглашения к столу, словно за ним сидят недруги, взявшие тебя в плен. В конце концов ты осмелеешь и втиснешься меж едоками и войдешь в азарт, откусывая серебристую по хребту селедку, гребя с блюда пельмени, доставая из общей чашки хлебово, что тебя впору и одернуть.

Что-то похожее творилось теперь и с мамой. Я еле уговорил ее сделать попытку проехаться. Сжимал переднее колесо ногами, покуда она садилась на велосипед. Страховал ее езду, держась за кожу седла.

Ее ноги срывались с педалей, на дороге печатался вихляющий след покрышек, из моих сосульчатых на затылке волос сыпались капли пота, однако она ездила да ездила, румянцем полыхали щеки, моя мольба о передышке лишь задорила ее.

— Побегай чуть-чуть. Я ради тебя молодости не жалею. Побегай. Крепче будешь.

Уже через полчаса она гоняла на велосипеде самостоятельно, а я продолжал бегать за ней, так как то, что ее восхищало, радовало и затягивало катание, стало мне представляться бо́льшим счастьем, чем то, что я увидел во сне и что повторилось наяву.

Ни у кого в нашем бараке, да и в ближайших бараках, велосипеда не было. И вот он появился. Для мальчишек округи все на неделю померкло перед ним: голуби, рыбалка, купание лошадей, футбол, игра в лапту и в «чижика», борьба с Одиннадцатым участком за горы...

В первый день, когда мы с мамой возвращались домой, еще издали  з а с е к л и  велосипед мои товарищи, учившие друг друга приемам французской борьбы. Всей оравой, кроме Кости Кукурузина. они примчались к нам. Спрашивали, откуда он (загадочно помалкивая, я блаженно лыбился), оглаживали седло, любовались хромированными ободами, фонариком, динамкой, даже сместили звонок, привинченный к рулю, пробуя, как он дилинькает. Одновременно одни из них просили велосипед, чтобы сделать кружок вокруг барака, другие добивались обещания, чтобы я разрешил им поучиться на «ве́лике». Отвечала мама, отвечала утвердительно, перебивая меня. Кое-кому я пощекотал бы самолюбие: Венке Кокосову, который, не в силах справиться со мной один на один — я всегда одолевал его, — подговаривал ребят устроить мне темную, но никто его не поддержал; тому же Колдунову, вредине, горлопану, завидущему существу...

Костя Кукурузин падал на коврово-зеленую мураву и в ту же секунду вставал мостиком. Он был единственным из наших ребят, кого я сам, притом не без внутренней дрожи, — вдруг откажется, — просил покататься на велосипеде. Как раз он делал мостик: волосы и верх лба придавил к траве, шея выгнулась, ноги, обутые в парусиновые туфли, переступали, утверждаясь.