Костя почему-то медлил. Я было начал канючить:
— Чё ты, Кость? Велосипед легкий. Знаешь, как погоняешь! — но обрадованно замолчал, потому что он молниеносным толчком взвился свечой, крутнулся на голове и очутился на ногах. Мы не успели ахнуть от восторга, а его зубы уже мерцали белоснежно и весело, и он уже тянулся к велосипеду.
Велосипед вернулся ко мне далеко за полночь, и то потому, что колючей проволокой пропороло камеру. Катались кто умел и не умел, у кого ноги доставали до педалей или были коротковаты.
Наутро, перед заклейкой камеры, Костя углядел, что есть выбитые спицы, что покрышка переднего колеса трется о вилку, шатуны погнуты и едва не задевают за раму. Так и пошло: заплатки на камеры, выравнивание шатунов, устранение восьмерок. Однажды настолько заклинило оба колеса, что мы с Костей проработали от зари до зари, однако не сумели установить колеса по центру, и, вращаясь, они все-таки чиркали по вилкам.
Я прислонил велосипед к гардеробу и сундуку — больше некуда было ставить, — задумался. Такой он громоздкий в нашей комнатке, очень мешает; бабушка ругается, тузит меня; чуть свет будят униженно-мечтательные голоса? «Серьг, дай прокатиться». Просто невмоготу. Костя, который, как никто из барака, заботится о том, чтобы у ребят были отрада и забавы, даже он сказал, что моя забота не слаще каторги.
И я увел велосипед к Дедковым. Они решили, что я соскучился и приехал их понаведать. Правда, от них не ускользнуло, что я не в себе. Выпытывать, чем я расстроен, им не пришлось. Я только того и ждал, чтобы рассказать о своем горе-злосчастье.
Ни грустинки не возникло в зрачках Марии Васильевны.
— Нет причины для отчаяния, — сказала она. — Велосипед держите в Костиной будке. Плохо катающихся необходимо обязательно страховать. Лихач покалечит машину, не позволяйте кататься денек-другой. Лешка, ты поскорей перебери велосипед. Переберешь к воскресенью?
— Сегодня могу перебрать.
Я закричал:
— Не надо, не возьму.
— Успокойся, большеглазик. Он твой. Возникнет охота — заберешь.
— Ни за что.
— Волчонок, — сказала Мария Васильевна. Она подошла ко мне со спины. — Я вот потаскаю тебя за шерстку. — Прихватила зубами мои вихры на макушке, повертела головой, словно трепала за строптивость, потом, невольно углядев, что шея у меня сапожной «белизны», отправила купаться.
Ванна Дедковых была глубокая. Я смывал с себя мыло, ныряя, кувыркаясь, взбрыкивая. Покамест егозился, не замечал, как выплескивается вода.
Тряпки нигде не было, я созерцал залитый пол не без отупения, вызываемого кажущейся безвыходностью.
— Большеглазик! — Мария Васильевна прерывисто дышала в дверь. — Ты что затих?
Я затаился. Через форточку в ванную комнату занырнул ветер, взморщил разлив на метлахском полу.
— Оставляю в дверной скобе махровое полотенце. Утирайся на стуле. — Прислушалась. — Молчит... Лешка, Сережа замолк.
Дядя Леша отозвался из комнаты:
— Он и не пел.
— Да нет... Плескался, плескался, а теперь не слыхать.
— Не захлебнулся ли?
— Ой!
Скакнув, крыкнул легкий крючок и дверь распахнулась. Я отвернулся. Она обвила меня полотенцем, взяла в охапку, не обращая внимания на протесты, и унесла в комнату.
— Вот он, шалун-мистификатор.
За стол я не хотел садиться: Мария Васильевна вытирала, одевала и обцеловывала меня, как маленького ребенка, просила, чтоб я не стеснялся, а я не мог не стесняться, потому что голеньким стыдился стоять даже перед матерью, оттого и разобиделся.
В конце концов я подчинился ласковым увещеваниям Дедковых. В подобных случаях бабушка Лукерья Петровна обходилась без уговоров: прибегала к силе, что и определяла словом «утолкла за стол».
Я был удивлен, что едят они на мерцающей полотняной скатерти, для каждого кушанья — разные тарелки и тарелочки, возле этих тарелок и тарелочек зачем-то — льняные салфетки, засунутые в кольца из серебра.
Есть я не любил. Я чувствовал себя сытым от кусочка селедки и хлебной горбушки, натертой чесноком.
У Дедковых пришлось есть помидоры, порезанные пластиками и залитые подсолнечным маслом, борщ, красный от свеклы, томата и когтеподобных стручков перца, поджаренные с яичным желтком и тертым сыром макароны. Потом был еще и чай, а к нему — галеты, покрытые дробленкой миндальных ядрышек. Но я не удрал на улицу, хотя такое обилие пищи обычно угнетало меня: внимание и забота Дедковых были слаще сахара, варенного на молоке. И все-таки выше всего этого была заманчивость, содержавшаяся в завораживающих вопросах Марии Васильевны: хотел ли бы я жить вместе с ними (скоро тут станет совсем просторно — мартеновцу Трифонову с женой и мальчугашкой обещают дать коттедж), о чем я мечтаю, не боюсь ли, что Вася Перерушев втянет меня в воровство.