Выбрать главу

В этой книге Кронин абсолютно чужд мелодраме, которая заметно присутствовала в его первых романах. В «Юных годах» все просто и естественно, писатель ничего от нас не скрывает и ничего не привносит в жизнь. Он любит Шеннона, но он не умолчит о его дурном поступке или помысле. Ни одна из возникающих коллизий специально не обыграна автором и занимает в романе ровно столько места, сколько заняла бы она в действительности. Природа, к описанию которой Кронин так часто обращается в этом романе, уже не выглядит больше декорацией мелодрамы, призванной подчеркнуть то или другое состояние героя. Она живет собственной жизнью, как и все, о чем нам рассказывает здесь Кронин.

Неторопливо ведет автор свое повествование, не пропуская ни одной детали, не боясь говорить о самых обыденных обстоятельствах. И тем не менее роман этот далек от бытописательства, к которому, казалось бы, должна была толкнуть подобная манера. Кронин избежал этой опасности, потому что он глубоко психологичен и его никогда не оставляет желание осмыслить общие законы жизни, пусть даже на небольшом материале.

Есть разные книги. Есть книги о том, как человек борется с обществом или прокладывает себе в нем дорогу, утрачивая лучшие качества. Кронин написал о другом. Он написал о том, как в убогой мещанской среде, где со всех сторон наступают обыватели, человек сумел отстоять свое «я». Романисту удалось это, потому что он верит в человека. И хотя мы ждем от Кронина больших книг о большой жизни, мы не можем не оценить по достоинству его честный рассказ о Шенноне, чей путь начался в Ливенфорде.

Р. Померанцева.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Крепко держась за мамину руку, я вышел из-под мрачных сводов железнодорожного вокзала на залитую солнцем улицу незнакомого городка. Я с готовностью доверился своей новой маме, хотя до сих пор ни разу не видел ее, а ее изнуренное, озабоченное лицо, с выцветшими голубыми глазами, совсем не было похоже на лицо моей покойной мамочки. Никакой особой любви к маме я не почувствовал: даже шоколадка, которую она купила мне у автомата, не расположила меня к ней. Всю дорогу из Уинтона, пока мы медленно тащились в вагоне третьего класса, мама сидела напротив меня; на ней было поношенное серое платье, заколотое большой брошью из дымчатого кварца, тоненькая меховая горжетка и черная шляпа, широкие поля которой ниспадали ей на уши; склонив голову набок, она смотрела в окно, и губы ее шевелились, словно она беззвучно, но весьма оживленно беседовала сама с собой; время от времени она прикладывала к уголку глаз платок, точно хотела смахнуть назойливую муху.

Но как только мы вышли из вагона, она постаралась стряхнуть с себя мрачное настроение, улыбнулась и крепче сжала мою руку.

— Вот умница: перестал плакать. Ну как, дойдешь пешком до дома? Это не очень далеко.

Мне хотелось угодить ей, и я ответил, что, конечно, дойду; поэтому мы не сели в кеб, одиноко поджидавший пассажиров у выхода из вокзала, а направились по главной улице, и мама, пытаясь развлечь меня, показывала мне все достопримечательности, мимо которых мы проходили.

Мостовая у меня под ногами то вздымалась, то опускалась, в голове все еще отдавался грохот валов Ирландского моря, а в ушах стоял гул от стука машин на «Вайпере». И все-таки, когда мы подошли к красивому зданию с колоннами из полированного мрамора, стоявшему чуть в стороне от тротуара, позади двух чугунных пушек и флагштока, я услышал, как мама сказала с затаенной гордостью:

— Это ливенфордский муниципалитет, Роберт. Мистер Лекки… наш папа… служит тут: он заведует отделом здравоохранения.

«Папа, — попытался осмыслить я. — Муж этой мамы… отец моей покойной мамочки».

Я устал и еле волочил ноги; мама озабоченно поглядывала на меня.

— Какая жалость, что трамваи сегодня не ходят, — сказала она.

А я и не предполагал, что так устану; да и напуган я был изрядно. Серый свет сентябрьского дня безжалостно озарял городок, мощенный булыжником и полный всяких незнакомых звуков, совсем не похожих на привычное шуршание машин, пролетавших мимо раскрытых окон нашего домика в Феникс-Кресчент. Из доков доносился громкий перестук молотков, а из труб Котельного завода, на который мама указала мне пальцем в лопнувшей перчатке, вырывались такие страшные языки пламени и пара! На улице перекладывали трамвайные пути. На углах ветер завихрял пыль, она засоряла мои распухшие от слез глаза и забиралась в горло.

Вскоре, однако, весь этот шум и грохот остались позади: мы пересекли городской сад, посредине которого поблескивал пруд и возвышалась круглая эстрада для оркестра, и вышли на тихую окраину, казавшуюся маленькой деревушкой, уютно притулившейся у лесистого пригорка. Тут были и деревья, и зеленые поля, несколько допотопных лавчонок и домиков, кузница и возле нее колода, из которой поили лошадей, а совсем неподалеку выстроились новенькие виллы со свежевыкрашенными железными оградами и аккуратными клумбами, и у каждой виллы — высокопарное название вроде «Обитель Эллен» или «Гленэльг», выведенное золотом по цветному стеклу круглого оконца над входом.

Дойдя до середины Драмбакской дороги, мы, наконец, остановились у серого двухэтажного домика из песчаника, примыкающего к другому, точно такому же; в окнах его виднелись кремовые тюлевые занавески, а надпись над дверью гласила: «Ломонд Вью». Это был самый невзрачный дом на всей тихой улочке — только двери и окна были облицованы камнем, стены же так и остались неотделанными, что явно свидетельствовало о скудости средств владельца; неприглядность постройки скрашивал палисадник, в котором пышно цвели желтые хризантемы.

— Ну, вот мы и пришли, Роберт, — заявила миссис Лекки все тем же прочувствованно-радушным тоном, потеплевшим от сознания, что мы, наконец, прибыли домой. — В ясную погоду отсюда открывается прелестный вид на гору Бен. Хорошо тут у нас: до деревни Драмбак рукой подать. Ливенфорд — старый, прокопченный город, но вокруг чудесные места. Вытри глазки — вот так, миленький, и пойдем в дом.

Носовой платок я вытряхнул вместе с печеньем, когда кормил чаек, но глаза я все-таки вытер и послушно вслед за мамой завернул за угол дома; сердце у меня снова заколотилось от страха перед тем неведомым, что ждало меня. В ушах моих еще звучали слова нашей дублинской соседки, миссис Чэпмен; движимая самыми лучшими материнскими чувствами, она неосторожно сказала, целуя меня в то памятное утро на уинтонской пристани, прежде чем навсегда отдать маме: «Что-то будет с тобой дальше, бедненький мой!»

Подойдя к двери, мама остановилась: молодой человек лет девятнадцати, стоя на коленях, рыхлил цветочную клумбу; завидев нас, он поднялся, но лопаты из рук не выпустил. Вид у него был сосредоточенный и флегматичный; одутловатые бледные щеки, черные лохматые волосы и большие очки с сильными стеклами, за которыми его близорукие глаза казались совсем крошечными, лишь подчеркивали это впечатление.

— Опять ты за свое, Мэрдок! — не удержавшись, с мягкой укоризной воскликнула мама. И, слегка подтолкнув меня вперед, добавила: — Это Роберт.

Мэрдок тупо уставился на меня. Позади дома был дворик с аккуратно подстриженным газоном, по одну его сторону — грядка ревеня, по другую — куча ноздреватого серого шлака и золы, спасительного средства от слизняков, а по углам — железные столбики, к которым прикреплялись веревки для сушки белья. Наконец Мэрдок весьма торжественно изрек: