Выбрать главу

— Хорош! — развел на него руками отец. — Ну, вот заступайся ты за него, Василий Лукич, вот он каков! Весь тут перед тобою! Я ему говорю: пьянствуй, беспутствуй, дебоширничай, только так, чтобы ни одна собака об этом не ведала, потому он теперь пуще всего свою репутацию соблюдать должен, а он разве о словах моих думает? Ему нечего вот так орать на весь Петергоф! Чай, по роще шел, песни пел, со всеми в драку лез. На что же это похоже? Как трезвый, так еще ничего, иной раз и толк показывает, да вот таким‑то уж больно часто являться стал. У! Не глядеть бы на него — совсем из рук выбился…

Князь Иван пристально смотрел на отца во все время этой речи и вдруг расхохотался самым беззаботным и бесцеремонным образом.

— Дядюшка Василий Лукич, заступись хоть ты, вот он так каждый день… Право, я скоро на него челом буду бить государю!

— Молчи, негодный! — крикнул на него Алексей Григорьевич. — Не зазнавайся больно, я еще тебе покажу, что я твой отец.

— Да полноте, перестаньте, — вступился Василий Лукич. — Где был, племянничек? Что поделывал?

— Так вот я вам сейчас и скажу, где я был!

— Ну, а что государь — в добром здоровье?

— Здоров, теперь почивает, да и мне пора тоже.

Князь Иван совсем наклонил голову к столу и скоро захрапел.

— Унесите его, разденьте! — обратился Алексей Григорьевич к слугам.

Те осторожно приступили к исполнению этого приказания.

— Да, это плохо, — задумчиво сказал Василий Лукич, — я завтра с ним поговорю. Очень дурить стал твой Иван, а так нельзя — все дело может испортить.

— Я уже тебе говорил, говорил! — махнул рукою Алексей Григорьевич.

В это время в том же самом домике, в маленькой спальне княжен Долгоруких, на мягкой, с пышно вздутыми перинами и высоким балдахином кровати сидела Катюша. Ночь была теплая, окно отворено. Рядом спала ее сестра и спала крепко, время от времени что‑то шептала во сне, какие‑то непонятные отрывочные слова. Слабый свет лампадки, зажженной в углу перед иконами, озарял кровать Катюши и всю ее небольшую, грациозную фигуру. Ей было жарко и не спалось. Она откинула одеяло и распустила ворот. Не спалось ей потому, что уж очень она удивилась сегодня, сейчас удивилась. Когда мать послала ее узнать, велит ли отец подавать ужин, и она уже подбежала к дверям комнаты, где толковали Долгорукие, ей ясно послышалось ее имя, произнесенное князем Василием Лукичем. Не удержалась Катюша: что обо мне говорят, дай послушаю! И она приложила ухо к замочной скважине… ну, и все услышала. Чудно и странно показалось ей: она будет царской невестой, царицей… да разве это возможно? Да и зачем это!.. Она почти каждый день видела императора, почтительно кланялась ему; когда иной раз он заговаривал с нею, отвечала, потупив глаза, но все же, несмотря на то что ей самой еще не было шестнадцати лет, император казался ей маленьким мальчиком, и никогда не могла она подумать о нем иначе, как о существе особенном, стоявшем далеко и высоко, а тут вдруг хотят, чтоб он сделался ее женихом!..

«И все это брат Иван, чего он не выдумает! А сам‑то, сам‑то!.. Ах как все это странно, как странно!..» — шептали губы княжны. Наконец она заснула.

Но в эту ночь и сны ей снились все такие странные: ей снилось, что она царица, что на ней золотая корона, мантия на горностае; ей снилось, что все кланяются ей в ноги, и ей становилось почему‑то душно, тяжко, она просыпалась и металась на своей пуховой постели.

X

Все так же великолепен дом князя Меншикова, такая же толпа прислуги бродит взад и вперед по бесчисленным его комнатам. Но что‑то висит над этим домом, и каждому входящему в него с первой минуты это становится ясным. Да теперь редко кто и заходит к Александру Даниловичу. Он уж третий день в Петербурге, все это знают и как будто никому до этого нет дела. Давно ли отбою не было от посетителей? Давно ли высокие сановники государства дожидались княжеского выхода со страхом и трепетом и сгибались перед князем, чуть не целовали полы его кафтана — да и целовали‑таки.

Александр Данилович уж и не ездит в Петергоф, не старается умилостивить императора, того и жди хуже от этого будет. Все царские вещи уже вынесены из меншиковского дома: император не сегодня–завтра переезжает в Петербург. Ох, что‑то будет! Последние надежные люди доносят, что»там»никто и слова не говорит про Меншиковых, как будто их и нет на свете;«там»теперь только Долгорукие и немецкая креатура. Ломает себе голову Александр Данилович: к кому бы обратиться, да что теперь выдумаешь? Сам оттолкнул от себя всех. Думал, никто и не пригодится, никто и не будет никогда нужен, а вот теперь пригодился бы каждый маленький человечек, да нет никого: все разбежались, все врагами смотрят, все лягать готовы!

Последняя слабая надежда мелькнула князю — к Голицыну обратиться. Голицын так же, как и он, должен бояться возвышения Долгоруких и Остермана. Голицын ради своих выгод помочь должен. Вот садится Александр Данилович и пишет князю Михаилу Михайловичу Голицыну:

«Извольте, ваше сиятельство, поспешить сюда как возможно, на почте, и когда изволите прибыть к перспективной дороге, тогда изволите к нам и к брату вашему прислать с нарочным известие и назначить число, когда намерены будете сюда прибыть, а с Ижоры опять же нас обоих уведомить, понеже весьма желаем, дабы ваше сиятельство прежде всех изволили видеться с нами».

Спешит, шлет гонца Александр Данилович, что‑то будет? Помогут ли уничтожить Долгоруких и Остермана? А кем заменить воспитателя, если удастся его свергнуть, кем заменить? Кто был бы угоден? Вспомнил светлейший про старого учителя Зейкина, которого когда‑то любил Петр, и вот другое письмо пишет он к этому Зейкину. Письма посланы, но когда‑то еще получатся, когда явятся эти нужные люди? А тут, что ни день, что ни час, беда неминучая стрястись может.

Александр Данилович уж и из дому не выходит, забыл и о Верховном Совете — где теперь! Что там — одни обиды только! Как лев, запертый в клетке, бродит из угла в угол по своему рабочему кабинету Александр Данилович, ждет вестей недобрых. А вести недобрые уж близко, вот они у порога, в двери стучатся. Вот докладывают князю: государь и царевны переехали в Летний дом, светлейшему никто из них не дал знать об этом, и сейчас же по переезде государя послано объявить гвардии, чтобы слушались только царских приказаний, которые будут объявлены майорами, князьями Юсуповым и Салтыковым. Это было утром 7 сентября.

Князь решился ждать до вечера. Тянулись часы, нет посланцев из дворца, никто не является, все как в воду канули. Целый день в рот ничего не мог взять Александр Данилович. Стучалась к нему жена — не отпер; дети стучались — не подал голоса. Уж совсем ни о чем не думал князь, мыслей никаких не было, да и о чем теперь думать! Только тоска глухая давит, дохнуть не дает, и деваться некуда от этой тоски, ничем не заглушишь ее!

Вечер. Стемнело, тучи ходят по небу, ветер осенний поднялся и зарябил невские воды. Серо и мрачно, вон из окна слышно: вороны каркают, и пуще надрывается сердце Александра Даниловича, и пуще тоска давит его. Нет, невтерпеж эта убийственная неизвестность, будь что будет, а узнать надо, что там делается! Самому ехать — ни за что! Пожалуй, даже не впустят. При этой мысли холодный пот показался на высоком, морщинистом лбу Меншикова.«Детей пошлю, детей — ведь что же, еще не объявили, ведь Марья все еще царской невестой считается… Они должны поехать поздравить с приездом, должны… пошлю их к царевнам, хоть что‑нибудь узнаю». Идет он на половину жены, а та встречает его бледная, дрожащая, лица на ней нет: измаялась вся, исхудала в эти последние ужасные дни Дарья Михайловна.

— Где дочери? мрачно проговорил князь.

— Дома, дома! Да где же им быть‑то?!

— То‑то, вели сейчас запрягать, снаряди их, пусть едут поздравить царевен с приездом, пусть все узнают! О, господи!

Дарья Михайловна побрела к дочерям, а князь остался на месте, сел в кресло и замер.

Больше часа сидел он так, слова никому не сказал, только головой мотнул, когда доложила ему жена, что дочери во дворец уехали.

Невеселою вышла из экипажа у Летнего сада княжна Марья Александровна. В последние дни и она оставила свое равнодушие; еще больше побледнела она, еще более вытянулось лицо ее, тошно было ей глядеть на свет божий — чуяла она неминучую гибель.