Цесаревна Елизавета — душа этого веселья; дни проходят как радостный сон и только жалко, что скоро так идут они, и что времени удержать невозможно. Одной сестрице Наташе не по себе — все грустна она, иногда по целым дням из своих покоев не выходит, но сестрица Наташа нездорова; вот поправится — хорошие доктора ее лечат — поправится и снова станет веселая.
Каждый день ездят гонцы в Ранбов и из Ранбова. Сначала князю все было хуже, но вдруг полегчало.
— Не умрет еще, поди, чай, выздоровеет — что ему делается! — толкуют придворные.
И, действительно, князь выздоровел. Петр было поехал как‑то к нему, да на дороге в Ранбов его самого встретил. Несмотря на доброе сердце, не мог не подосадовать император, и если ему тяжело и неловко было смотреть на слабого умиравшего Меншикова, то теперь, на здорового, он глядел положительно с враждою.
«Пусть только опять за старое примется, пусть только, — думал он, — я покажу ему, что со мной трудно тягаться!»
Случай показать это скоро представился.
Меншиков едва появился в Петергофе, сейчас же и потребовал отчета во всем, что произошло во время его болезни. Он, очевидно, забыл историю с девятью тысячами червонцев, или рассудил, что не стоит придавать ей большого значения, что это только была мимолетная вспышка и от нее ничего не осталось. Он призвал к себе царского камердинера и спросил его, куда истрачены три тысячи рублей, данные для мелких расходов императора. Камердинер начал высчитывать, но не досчитался нескольких сотен и объявил, что выдал их императору по его приказу.
Меншиков разбранил камердинера, прогнал его и велел ему немедленно убираться из Петергофа. Камердинер кинулся к императору, повалился ему в ноги и умолял заступиться за него перед князем. Петр только и желал чего‑нибудь подобного и ухватился за возможность показать себя Меншикову. Он призвал его к себе и встретил так, что князь опять почувствовал возвращение своей лихорадки. Все кончилось тем, что камердинер был возвращен.
Дня через два опять повторилась подобная сцена.
Петр потребовал у Меншикова пятьсот червонцев.
— Зачем? — спросил Меншиков.
— Надобно! — резко ответил Петр.
Александр Данилович ничего не возразил и велел выдать червонцы. Петр сейчас же снес их к Царевне Наталье в подарок.
— Вот как я его учу, — сказал он ей, — небось, теперь он их у тебя не отнимет!
Но каково было изумление императора, когда через час какой‑нибудь сестра объявила ему, что Александр Данилович отобрал у нее эти червонцы.
— Где он, где он, этот Меншиков? Подайте мне его сейчас же, где он? — задыхаясь от волнения и гнева кричал император.
Меншикова не было. Он только что уехал к себе в Ранбов.
Петр хотел было немедленно за ним ехать, но потом рассудил иначе.
— Слишком много для него чести, — сказал он. — Сейчас послать гонца и вернуть его! Сказать ему, что я должен его видеть, чтоб он возвратился немедленно.
Меншиков вернулся в страшном раздражении.
— Что это значит, ваше величество, — сказал он, входя к императору, — что ты меня с дороги ворочаешь? Дел важных никаких нет, уезжая, я решил все, а я устарел, чтобы ты так помыкал мною.
— Не я тобой помыкаю, а ты мной помыкать хочешь, — заметил ему Петр. — Ты верно забыл, что я говорил тебе, ты забыл, что обещал мне исполнять мои приказания и не перечить моим распоряжениям. Я подарил сестре моей пятьсот червонцев, и ты опять осмелился отнять их, что же это, наконец, такое?
— Но, ваше величество, рассуди…
Петр перебил его. Он топнул ногою и, сказав:«я тебя научу, я тебе покажу, что я император и что мне надобно повиноваться!», вышел из комнаты.
Он не хотел видеть Меншикова, не хотел о нем слышать. Светлейший не знал, что ему делать. Ему ясно было, что много неладного совершилось во время его болезни: Петр приучился к свободе, к тому же и враги княжеские, очевидно, сумели вооружить его против будущего тестя.
«Ведь, что ни человек, то враг мне лютый! — думал Меншиков. — Что же это такое? Ведь этак они в самом деле спихнут меня — беда! И не на кого положиться… Надеялся я, что Остерман за меня… Ведь вот писал он, все писал, что следит за императором, писал, что император радуется моему воздоровлению, — много писал, а, может, самый этот Остерман и есть лютейший враг мой! На кого положиться? Вот оно, последнее письмо его… ишь как расписывает:«Вашу высококняжескую светлость всепокорнейше прошу о продлении вашей высокой милости и моля Бога о здравии Вашем пребываю с глубочайшим респектом Вашей великокняжеской светлости всенижайший слуга А. Остерман». Хорош слуга! Хорош друг! Вот и Петр приписывает:«И я при сем Вашей Светлости, и светлейшей княгине и невесте и своячине и тетке и шурину поклон отдаю любительный Петр». Но это, небось, сам Андрей продиктовал, чтоб глаза отвести мне. Нет, нужно добраться до Остермана, послушать, что‑то он скажет, как вывернется!»
Александр Данилович вышел из дворца, спустился с пригорка и направился к домику, занимаемому Остерманом. Барон Андрей Иванович с утра не выходил из своей комнаты. Он знал, какая во дворце идет буря, его жена уже два раза приносила ему оттуда самые свежие вести. А во время бурь и волнений, очень часто им самим приготовленных, Андрей Иванович всегда сидел дома, одержимый всевозможными недугами. Он и теперь сделал вид больного человека: снял парик, надел шлафрок, спустил штору и даже поставил перед своею постелью склянку с каким‑то лекарством.
Андрей Иванович занимал маленькое помещение — три бедно меблированные комнаты, и вовсе не позаботился, чтобы их украсить. Не любил он излишней роскоши, да и вообще никаких трат не любил; для него было несравненно приятнее отложить денежку в безопасное место на черный день. К такой же бережливости и скупости приучил он и свою баронессу, которая была ему верным другом, сумела окончательно войти во все интересы и планы мужа и без души его любила.
Баронесса Марфа Ивановна Остерман, урожденная Стрешнева, была сосватана Андрею Ивановичу самим Петром Великим, и в несколько лет счастливой семейной жизни как‑то даже по внешнему виду совсем превратилась в немецкую фрау.
Теперь она только что вернулась из большого дворца и шепнула мужу, что сейчас там было крупное объяснение у государя с Меншиковым, и что Александр Данилович спешно идет теперь к их домику.
— Поди, поди, поди на кухню! — быстро зашептал Остерман. — Как будто тебя и нету!
Баронесса скрылась, а Андрей Иванович состроил самую болезненную физиономию, лег на постель, налил себе лекарства, обернул голову мокрым полотенцем и принялся тихо стонать. Через минуту к нему входил Меншиков.
— Валяешься, болен опять, небось, помрешь к вечеру? Что‑то уж долго ты умираешь, с тех пор как тебя знаю. И все от болезней твоих лютых только распирает тебя во все стороны! — Едва сдерживая свой гнев, начал Меншиков, едва вошел.
— Болен, болен, ваша высококняжеская милость! — охая и как бы не замечая меншиковского тона, ответил Остерман, искусно выражая на своем лице невыносимые страдания. — Так голова трещит, что еле гляжу на свет Божий. Вот окно занавесил, а все глазам больно.
— А, небось, не больно глазам и не стыдно им смотреть на свет Божий, делая всякие непотребные дела? — уже не сдерживая своего гнева возвысил голос Меншиков.
— Какие такие дела? О чем говорить изволите, ваша высококняжеская милость? Ох, ох! — простонал Остерман.
— Не знает, не понимает, скажи на милость! Андрей, смотри у меня, не доводи до последнего, или ты меня не знаешь?