О, день апофеоза господня, день обетованья, ожиданья и исполненья! Он включит в себя, это следовало заметить, и апофеоз Авраама, чье имя станет впредь благословением, которым будут приветствовать друг друга поколенья людей. Таков был обет. Но то, что громовой этот день был не в настоящем, а в конечнейшем будущем и его нужно было дожидаться, — это-то и вносило в сегодняшний лик бога оттенок страданья, оттенок никак не сбывающейся надежды. Бог был в оковах, бог страдал. Бог был в неволе. Это смягчало его величие, делало его предметом утешительного поклонения для всех страждущих и ожидающих, не великих, а малых в мире, вселяло в сердца их презрение ко всему похожему на Нимрода, ко всему бесстыдно громадному. Нет, у бога не было таких историй, как у Усира, страдальца земли Египетской, растерзанного на куски, похороненного и воскресшего, или как у Адона-Таммуза, оплакиваемого флейтой в ущельях, владыки овчарни, которому Ниниб, вепрь, разорвал бок и который спустился в темницу, чтобы воскреснуть. Запретно было и думать, что бог имел какое-либо отношение к историям природы, которая чахла в печали и цепенела в страдании, чтобы, согласно закону и обету, обновиться среди смеха и буйства цветов; к зерну, что гнило во мрака земли, чтобы пустить росток и восстать; к смерти и к полу; к порочной священности Мелех-Баала и его культа в Тире, где мужчины в исступлении помешательства с мертвецким бесстыдством приносили в жертву этому чудовищу свое семя. Не дай бог, чтобы Он имел что-либо общее с такими историями! Но то, что он томился в оковах и был ожидающим богом будущего, создавало известное сходство между Ним и теми страждущими божествами, и именно поэтому Аврам вел в Сихеме с Мелхиседеком, священником Баала завета и Эльэльона, долгие беседы о том, тождественны ли этот Адон и Авраамов господь, и если да, то до какой степени.
А бог поцеловал кончики своих пальцев и, к тайной досаде ангелов, воскликнул: «Просто невероятно, до чего основательно эта персть земная меня познает! Кажется, я начинаю делать себе имя с ее помощью? Право, помажу ее!»
Господин посланца
Вот каким в общем-то человеком изображал Авраама Елиезер ученику своим языком. Но, говоря, этот язык внезапно раздваивался и говорил о нем также и по-другому, совсем иначе. Тот, о ком говорил этот достопочтенно змеиный язык, был все еще Аврамом, человеком из Уру или, собственно, Харрана, — и язык этот называл его прадедом Иосифа. Что при трезвом взгляде на дело Аврам им не был — тот Авраам, о котором еще только что говорил язык Елиезера, беспокойный подданный Амрафела, царя Синеарского, — что ни один прадед не жил за двадцать поколений до своего правнука, это знали оба — и старик и мальчик. Но смотреть сквозь пальцы им надо было не только на эту неточность; ибо Авраам, о котором, сбиваясь, путаясь и раздваиваясь, говорил теперь этот язык, не был и тем, кто жил в те давние времена и стряхнул со своих ног прах Синеара, а был, пожалуй, еще более далекой фигурой, просвечивавшей сквозь образ беспокойного синеарца, и взгляд мальчика так же терялся в этой прозрачности, как и в той, что звалась «Елиезер», — прозрачности, естественно, все более светлой; ибо то, что просвечивает, есть свет.
Тогда всплывали все истории, принадлежавшие тому полушарию, где господин и слуга прогнали врагов за Дамашки не с тремястами восемнадцатью рабами, а вдвоем, но с помощью высших сил, и где посланцу Елиезеру «земля скакала навстречу»; история о предсказанном рождении Авраама, о том, как из-за него убивали всех мальчиков, о том, как он провел детство в пещере и его кормил ангел, а мать его бродила и искала его. Это походило на правду; в чем-то и как-то это соответствовало действительности. Матери всегда бродят и ищут; у них много имен, но они бродят по свету и ищут бедное свое дитя, уведенное в преисподнюю, убитое, растерзанное. На сей раз она звалась Амафлой или Эмтелаи, — пользуясь этими именами, Елиезер допускал, вероятно, вольное переосмысленье, мечтательно путал одно с другим; ибо больше, чем матери, они подходили кормящему ангелу, который, для вящей наглядности этого эпизода, принимал также, согласно раздвоенности языка, облик козы. Когда мать халдеянина называли «Эмтелаи», это Иосифу тоже казалось верхом мечтательности и сказывалось на выражении его глаз, ибо имя это недвусмысленно означало «Мать моего возвышенного», то есть попросту «богоматерь».
Заслуживал ли почтенный Елиезер какого-либо упрека за то, что он так говорил? Нет. Истории опускаются, подобно тому как бог становится человеком, они как бы омещаниваются и делаются земными, но из-за этого не перестают разыгрываться и наверху, и могут быть рассказаны также и в небесной их форме. Иногда, например, старик утверждал, что сыновья Хеттуры, которую Аврам на старости лет взял в наложницы, — Медан, Мадиан, стало быть, Иокшан, Симран, Ишбак и как там их еще звали, — что эти сыновья «сверкали, как молнии» и что Аврам выстроил им и их матери железный город такой высоты, что в него никогда не заглядывало солнце и он освещался одними лишь самоцветами. Слушатель Елиезера должен был быть совершенным тупицей, чтобы не понять, что под этим тускло светящимся городом подразумевается преисподняя, царицей которой Хеттура, значит, и представала в этой картине. В этой неоспоримой картине! Да, Хеттура была простой ханаанеянкой, которую Авраам на старости лет удостоил своей постели, но она была матерью ряда аравийских родоначальников и владык пустыни, как была матерью одного из таких владык египтянка Агарь; и если Елиезер говорил о сыновьях, что они сверкали, как молнии, то это значило только, что он видел их двумя глазами, а не одним, под знаком одновременности и единства двух качеств: и главарями бедуинов, бродягами, и сыновьями и князьми преисподней, как то было с Измаилом, неправедным сыном.
Бывали мгновенья, когда и о Сарре, жене праотца, старик говорил в странных тонах. Он называл ее «дочерью оскопленного» и «высочайшей на небе». Он добавлял, что она носила копье, а с этим как нельзя лучше вязалось то, что первоначально она звалась Сарой, то есть «героиней», и лишь бог низвел и уменьшил ее до Сарры, то есть до простой «госпожи». То же самое случилось и с ее братом-супругом; ибо «Аврам», что значит «высокий отец» и «отец высоты», был уменьшен и низведен до «Авраама», то есть отца множества, огромного религиозно-физического потомства. Но разве поэтому он перестал быть Аврамом? Отнюдь нет. Шар катился, только и всего; и язык, раздвоившийся в Авраме и Аврааме, говорил о праотце то так, то этак.
Отец страны Нимрод хотел его сожрать, но он ушел от его алчности, был вскормлен в пещере козою-ангелом, а подросши, сыграл с этим прожорливым царем и его истуканьим величьем такую шутку, что тот, можно было сказать, познакомился с серпом. Прежде чем праотец сел в каком-то смысле на Нимродово место, ему пришлось многое претерпеть. Он содержался в узилище, и весело было слышать, что даже это местопребыванье он использовал для того, чтобы навербовать прозелитов и обратить к высшему богу стража ямы-темницы. Его будто бы отдали в жертву тифоническому жару, то ли сунув в печь для обжига извести, то ли — Елиезер рассказывал об этом по-разному — отправив на костер, и это тоже было отмечено печатью правды, ибо Иосиф отлично знал, что и поныне еще во многих городах справлялся «праздник костра». Но разве существуют праздники, не основанные на том или ином воспоминании, беспочвенные, нереальные праздники? Разве на благочестивом маскараде в день Нового года и сотворения мира люди воспроизводят события, высосанные из пальца у себя или у кого-либо из ангелов и никогда не происходившие? Человек ничего не выдумывает. Спору нет, он премудр с тех пор, как поел от дерева, и в этом отношенье ему не так уж и далеко до бога. Но как ему, при всей его премудрости, додуматься до чего-то, чего на свете нет? И значит, с костром все так и было.