— Не хочу, чтобы ты поддерживал мою голову, Иегуда, и вытирал мне слезы. Пусть это делают близнецы.
Иуда обиженно передал голову отца близнецам, и те, продолжая плач, держали ее до тех пор, пока Иаков не сказал:
— Не знаю почему, но мне неприятно, чтобы Симеон и Левий оказывали мне эту услугу. Пусть это делает Ре'увим.
Очень обиженные, близнецы передали голову Рувиму, который и принялся ухаживать за отцом. Через некоторое время Иаков сказал:
— Мне неудобно, когда Рувим поддерживает мою голову и вытирает мне слезы. Пусть это делает Дан.
Но и Дан не оказался удачливей; он должен был передать голову Неффалиму, а тот, к весьма скорой своей обиде. Гаду. Так продолжалось до тех пор, пока после Асира и Иссахара не пришла очередь Завулона, и каждый раз Иаков говорил примерно так:
— Почему-то мне не нравится, когда имярек поддерживает мою голову; пусть это делает кто-нибудь другой.
Когда все наконец были обижены и отвергнуты, он сказал:
— Теперь прекратим плач.
После этого они уже молча сидели вокруг него с отвисшими нижними губами; ибо они понимали, что он отчасти считает их убийцами Иосифа, каковыми они отчасти и были и оказались не в полной мере чисто случайно. Поэтому им было очень обидно, что он отчасти считает их убийцами в полной мере, и они ожесточились донельзя.
Так, думали они, впредь и придется им жить, непризнанными грешниками, находясь под неусыпленным подозреньем, которого не усыпить никогда, — вот и все, чего они добились, устранив Иосифа. Глаза Иакова, блестящие, карие, покрасневшие отцовские глаза с нежными припухолями желез под ними, эти натруженные, обычно погруженные в раздумья о боге глаза, теперь — это братья отлично знали — украдкой, но зорко и пристально, следили за ними с неизбывным недоверием и, моргая, отворачивались от встречного взгляда. За едой он начал опять:
— Если кто наймет вола или осла, а с этим животным что-то случится, или же оно будет насмерть поражено каким-нибудь богом, то наниматель должен поклясться в этом, чтобы очиститься от вины и остаться вне подозрений.
У них похолодели руки, ибо они поняли, к чему он клонит.
— Поклясться? — сказали они хмуро и сдавленным голосом. — Клясться нужно тогда, когда не видно, что сталось с животным, когда нет ни крови, ни ран, какие оставляет лев или другой хищник. А если налицо и кровь и следы когтей, — кто обвинит нанимателя? Тогда дело касается только владельца.
— Так ли это?
— Так записано в законе.
— Нет, записано так: если пастух пасет овец хозяина и на загон нападет лев, то пастух должен дать клятву, чтобы снять с себя подозрение, а ущерб несет хозяин. Так как же? Не должен ли наемный пастух клясться и в том случае, когда кажется совершенно ясным, что овцу загрыз лев?
— И да и нет, — отвечали они, и теперь у них похолодели и ноги. — Скорее, нет, чем да, с твоего позволения. Ведь если лев нападает на загон, он уносит оттуда овцу, но этого никто не видит, и потому нужна клятва. Но если пастух может показать зарезанную овцу и предъявить какие-то останки растерзанного животного, тогда ему незачем клясться.
— Право же, вы годитесь в судьи, так хорошо вы знаете уложение. Ну, а если овца принадлежала судье и была ему дорога, а пастуху не была дорога, — не достаточно ли того, что она не принадлежала и не была дорога пастуху, чтобы потребовать клятвы?
— С тех пор как стоит мир, этого никогда не было достаточно для принуждения к клятве.
— Ну, а если пастух ненавидел овцу? — сказал он, взглянув на них бешеными, испуганными глазами…
С бешенством, испуганно и уныло встретили они его взгляд, и единственным облегчением этой пытки было то, что он мог переводить глаза с одного на другого, а они должны были по очереди, и каждый — недолго, выдерживать этот полный подозрения взгляд.
— Можно ли ненавидеть овцу? — спросили они, и лица у них похолодели и вспотели. — Этого не бывает в мире, уложение этого не предусматривает, так что нечего об этом и толковать. К тому же мы не наемные пастухи, а сыновья царя стад, и если у нас пропадет овца, то мы страдаем так же, как и он, и ни о какой принудительной клятве перед каким бы то ни было судьей вообще не может быть речи.
Трусливые, напрасные, плачевные разговоры! Неужели так будет всегда? Тогда братьям следовало бы снова уйти в Шекем, Дофан или еще куда-нибудь, ибо оказалось, что оставаться здесь без Иосифа так же тяжело, как при нем.
Но ушли ли они? О нет, они остались, и если кто-нибудь из них и уходил куда-либо, то вскоре возвращался. Нечистая их совесть нуждалась в его подозренье, и наоборот. Они были связаны друг с другом в боге и в Иосифе, и если поначалу было великой мукой жить вместе, то они приняли эту муку как искупление, Иаков и его сыновья. Ибо сыновья знали, что они сделали, и если за ними была вина, то и отец тоже сознавал за собой вину.
Время, однако, шло, заставляя их свыкнуться со своим положением. Оно притупило бурав недоверия во взгляде Иакова и позволило братьям знать не так уж точно, что они сделали; ибо все менее четко отличали они поступок от случая. Случилось так, что Иосиф исчез, а вопрос «как?» медленно отступал для них и для отца на задний план, оставляя на переднем привычный факт. Отсутствие мальчика было данностью, к которой приспособилось и в которой успокоилось их сознание. Братья знали, что он не был убит, как думал Иаков. Но в конце концов эта разница в знании потеряла какое-либо значение, ибо и для них Иосиф был тенью, далеко и безвозвратно ушедшей из поля зрения, — в этом взгляде они были едины, отец и сыновья. Бедный старик, у которого бог отнял его драгоценное чувство, после чего в сердце его уже никогда не бывало весны, а всегда царили летняя сушь и зимняя стужа и он, в сущности, все еще «цепенел», как вначале в обмороке, — бедный старик не переставал оплакивать своего агнца, и когда он плакал, они плакали вместе с ним, ибо у них не было уже их ненависти и лишь смутно удавалось им со временем вспомнить, как злил их этот глупец. Они могли позволить себе и поплакать о нем, твердо зная, что он исчез в мире теней, скрылся вне круга жизни, — Иаков знал это тоже.
Он уже не помышлял о том, чтобы «сойти», как мать, в преисподнюю и вызволить Иосифа; он никого уже не пугал странным намерением зачать Иосифа заново или, строя из себя бога, сделать его из глины. Жизнь и любовь прекрасны, но и смерть имеет свои преимущества, ибо она укрывает и хранит любимое существо в минувшем, в небытии, и на смену тревоге и страху счастья приносит успокоение. Где был Иосиф? В лоне Авраама. У бога, который «взял его к себе». И мало ли какие еще слова найдет человек для определенья небытия — все они призваны обозначать величайшую отрешенность надежно и мягко, хотя несколько туманно и беспредметно.
Смерть сохраняет, восстановив. Зачем старался Иаков восстановить Иосифа, если тот был разорван на куски? Смерть сама, и довольно скоро, сделала это, и сделала как нельзя приятнее. Она вновь составила его образ из четырнадцати или более кусков, и образ этот сиял красотой, и таким она сохраняла его, сохраняла великолепнее, чем жители скверной земли Египетской сохраняли тело с помощью снадобий и пелен, — она хранила его нерушимым, не подверженным никаким опасностям и неизменным, милого, тщеславного, смышленого, вкрадчивого семнадцатилетнего мальчика, который уехал верхом на белой Хульде.
Не подверженный опасностям и неизменный, не нуждающийся в заботе и всегда семнадцатилетний, как бы ни множились кругообороты после его отъезда и ни росли года оставшихся жить — таким остался Иосиф для Иакова, и кто скажет, что смерть не имеет своих преимуществ, хотя они и носят несколько туманный и беспредметный характер? С тихим стыдом вспоминал он неистовую свою распрю с богом в первом расцвете скорби, усматривая уже отнюдь не отсталость, а истинное благородство и святость бога в том, что он не уничтожил его, Иакова, сразу же, а молча и терпеливо простил ему эту заносчивость горя.
Ах, благочестивый старик! Знал ли ты, какая поразительная прихоть кроется вновь за молчаньем твоего на диво величавого бога и какое непостижимое блаженство растерзает твою душу по Его воле! Когда ты был молод плотью, одно утро обратило твое глубочайшее счастье в обман и безумье. Тебе суждено стать очень старым, чтобы узнать, что точно так же обманом и безумьем была и твоя тягчайшая скорбь.