Кнут восхищался доктором философии Блевинзом. Он был всегда так чисто вымыт, всегда в очках и всегда абсолютно прав. Однако большая часть паствы не любила Блевинза. По мнению студентов, он был «чудила». На его занятиях они читали газеты и потихоньку пинали друг друга ногами.
Кнут сидел в чисто побеленной аудитории, тяжело опираясь на широкий подлокотник стула, и внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного из иронических аргументов Блевинза, доказывавшего, что точная дата второго брака Фемистокла приходится на два года и семь дней позднее, чем это утверждает безграмотный осел Фрутари из Падуи. Кнут восхищался ловкостью молодого Блевинза и чувствовал себя ужасно добродетельным человеком, заучивая эти неопровержимые истины.
Вдруг он услышал, что какие-то недостойные молодые люди играют за его спиной в покер. Его ухо жителя прерий уловило сказанные шепотом слова: «Два», — а затем: «Два сверху!». Кнут повернулся и посмотрел, сдвинув брови, на юношей, не уважающих серьезную науку. Когда он отвернулся, нарушители дисциплины захихикали и снова взялись за карты. Доктор философии Блевинз как будто тоже заметил что-то неладное. Он нахмурился, но ничего не сказал. Кнут сидел в раздумье. Для него Блевинз был просто мальчик. Кнуту стало жаль его. Надо помочь мальчику.
Когда занятия окончились, Кнут задержался около стола Блевинза, подождал, пока студенты выйдут из аудитории, и прогудел:
— Вы замечательный парень, профессор. Я хочу вам помочь. Ежели кто из ребят что устроит, вы мне только скажите, я его отколочу, сукина сына.
Доктор философии Блевинз промолвил в ответ учтиво и ядовито:
— Весьма благодарен, Аксельброд, но думаю, что это излишне. Считают, что я неплохо справляюсь с дисциплиной. До свидания! Да, одну минуту. Я все хотел сказать вам… Было бы лучше, если бы во время опросов вы поменьше старались блистать своей эрудицией. Вы отвечаете до такой степени обстоятельно и так при этом улыбаетесь, как будто видите во мне что-то чрезвычайно смешное. Я ничего не имею против того, чтобы вы считали меня комическим персонажем про себя, но в аудитории необходимо соблюдать условности, кое-какие маленькие условности, знаете ли.
— Да что вы, профессор! — взмолился Кнут. — Я и не думал над вами смеяться. Даже не знал, что улыбаюсь! А ежели и улыбаюсь, так потому, что рад, коли моя глупая старая башка запомнила урок.
— Ах так! Весьма похвально. И если вы впредь будете немного сдержаннее…
Доктор философии Блевинз ощерился ледяной улыбкой и затрусил в Преподавательский клуб, чтобы там потешиться, рассказывая со свойственным ему остроумием о старике и его неправильной речи. А Кнут сидел один в опустевшей аудитории, раздавленный, одряхлевший. В окна светило яркое солнце погожей осени; со спортивной площадки доносились звонкие, молодые голоса. Но Кнут, так любивший золотую осень, сидел, разглаживая мятый рукав и устремив взгляд на классную доску, а сам видел перед собой только серую осеннюю стерню вокруг своей далекой лачуги. Когда он представлял себе, как наблюдают за ним в колледже, как исподтишка смеются над ним, над его глупой улыбкой, он то сгорал от стыда, то приходил в ярость. Он затосковал по своей кошке, по стулу из бизоньих рогов, по теплому солнечному крылечку хижины и по земле, которая его понимала. К этому времени Кнут проучился в колледже уже около месяца.
Уходя из аудитории, он встал за кафедру и посмотрел на воображаемых слушателей.
— И я мог бы стоять вот тут, как наставник, если бы начал учиться раньше, — тихо сказал он себе.
Потоки расплавленного золота, заливавшие осенние улицы, внесли умиротворение в его сердце. Кнут пошел по Уитни-авеню к крутому холму, который назывался Ист-Рок. Он увидел, как ласково ложится солнечный свет на отвесную скалу, услышал нежную музыку листьев, вдохнул воздух, насыщенный древними сказаниями Новой Англии. Он вскричал в упоении:
— Написал бы сейчас стихи, если б… ну, если б я умел писать стихи!
Он взобрался на вершину Ист-Рока, откуда были видны здания университета, поднимавшиеся вверх, подобно башням Оксфорда, пролив, отделяющий Лонг-Айленд от материка, и сам Лонг-Айленд, сверкавший ослепительной белой полосой. Кнуту не верилось, что Аксельброд из края тополей смотрит через пролив Атлантического океана на штат Нью-Йорк. На скамейке над самым обрывом он вдруг увидел студента-первокурсника и рассердился. Это был Гилберт Уошбэрн, тот самый сноб, любитель искусства, о котором Рэй Грибл сказал однажды: «Этот парень позорит наш курс. Ни в грош не ставит ни мнения преподавателей, ни Христианской Ассоциации Молодых Людей, вообще ничего. Считает себя, черт его побери, настолько выше всех, что и знаться ни с кем не желает! Говорят, воображает себя писателем, а сам даже в „Литературном листке“ не участвует. Терпеть не могу таких вот праздных мечтателей и зазнаек».
Уставившись на ничего не подозревавшего Гила, красивый профиль которого четко вырисовывался на фоне неба, Кнут мысленно обличал и порицал его с позиций высокой гражданственности и морали. Гил был прекрасно одет, а между тем Кнуту показалось, что лицо его выражает сумрачное недовольство жизнью.
— Поработал бы на молотьбе да поспал бы на сене, — ворчал про себя Кнут в стиле добродетельного Грибла, — ценил бы тогда хорошую жизнь, а не кис. Тьфу!
Гил Уошбэрн встал, подошел к Кнуту, взглянул на него и сел рядом на скамейку.
— Изумительный вид, — сказал он и улыбнулся восторженно.
И в этой улыбке Кнут вдруг узнал свою мечту о прекрасном, которая привела его в колледж. Он с космической быстротой скатился с высот своей добродетели и, широко улыбнувшись, отчего каждая морщинка на его обветренном лице обозначилась еще заметнее, проговорил в ответ:
— Да, мне думается, в Акрополе вот так же, как тут.
— Знаете, Аксельброд, я давно о вас думаю.
— Правда?
— Нам надо подружиться. Мы с вами белые вороны в колледже. Мы мечтатели и сюда приехали мечтать. Пронырливые бестии, вроде Атчисона и Гиблета, или как там фамилия вашего соседа по комнате, считают нас дураками оттого, что мы не гоняемся за отметками. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я нахожу, что мы с вами совершенно одинаковые люди.
— А почему вы думаете, что я приехал сюда мечтать? — взъерошился Кнут.
— Ну как же, я часто сидел неподалеку от вас в столовой, слышал, как вы затыкали рот Атчисону, когда он принимался рассуждать о том, с какой целью люди едут учиться. Старая, изъеденная молью тема! Пожалуй, еще Каин и Авель обсуждали ее в Райском Сельскохозяйственном колледже. Знаете, Авель — этакий первый ученик, очень набожный и отличного поведения, а Каин любит поэзию.