Однако никакой температуры на следующее утро не было… Кривой Дей задернул на окнах шторы, и яркое солнце окрасило сквозь них класс мягким оранжевым светом, а он стал ходить от парты к парте, проверял домашние задания и делал разного рода пометки. Я был единственным, кто не раскрыл свою тетрадь, и Годчевский, мой сосед по парте, толкнул меня в бок. Но тетрадь осталась лежать закрытой.
Дей уже нацелился на Шиманека, вытащил из кармана линейку и ткнул его в грудь.
– Математика совсем не такая уж плохая наука. Она может даже доставлять удовольствие. И она нужна не только для того, чтобы подсчитывать прибыль и убытки. Она оттачивает логическое мышление. – Он потер виски. – Ты веришь этому?
Шиманек оскалился, ухмыляясь, а мой сосед опять пихнул меня, показывая на тетрадь.
– Ты чего, – прошептал он, а я положил руку так, чтобы он увидел пластырь.
– Не мог писать. Разбирал хлам в углу и поранился.
Я осторожно снял пластырь. Палец распух, а на самой ранке и вокруг нее засохла кровь, от этого ранка казалась намного больше, к тому же она гноилась по краям. Я согнул палец, будто у меня и сухожилия воспалились.
Годчевский сделал большие глаза, надул щеки и помотал головой.
– Но ведь ты же правша.
И он хмыкнул, а я скривился, и у меня перехватило дыхание. Я почувствовал, как меня внезапно бросило в жар, а потом я будто лишился сознания и уже не воспринимал ни шепота вокруг, ни шелеста страниц учебников. Я уставился на свои руки, словно они были чужими. Лезвие-то надо было брать в левую руку, чтобы резать по правой – об этом я совершенно не подумал. Я прилепил пластырь под парту и обернулся. Дей был в двух рядах от меня.
Я вытянул руку и щелкнул пальцами. Он поднял голову.
Галстук испачкан мелом, из носа торчат седые волосы.
– Ну, что тебе?
– Можно мне выйти? – Мой голос дрожал. – Мне плохо.
Он пошарил в нагрудном кармане пиджака, достал круглые очки без оправы. Его глаза, казалось, сверкали, изучая меня, он бросил быстрый взгляд на мою тетрадь.
– Хорошо, иди в туалет. Но чтоб через две минуты ты был на месте.
В коридоре никого не было, а шлепанье моих подошв по лестничной площадке отдавалось эхом где-то высоко над головой. Гладкое дерево перил приятно холодило ладонь. Я не хотел идти школьным двором, где меня мог видеть весь класс, и пробежал под козырьком спортзала к воротам, вдоль длинной стены из стеклоблоков. За ней раздавались голоса, крики и визги девчонок, игравших в мяч, я разглядел черную спортивную майку и не то руку, не то ногу, искаженную стеклом.
Я побежал в небольшой лесок на краю поселка, еще молодой, недавно посаженный на отвалах строительного мусора. В это время здесь никого не было. В низине, среди кустов бузины, в ржавом водостоке булькал ручей, бежавший рыжей струйкой по бетонному руслу. Высматривая лягушек, я прыгал с одного края на другой. В лучах солнца, прорывавшихся сквозь листву, кружились насекомые. Из больших корковых пробок и остатков ящика из-под сигар кто-то соорудил водяное колесо. Оно крутилось с такой скоростью, что даже бурлящая вода образовывала белую пену из пузырьков, отливавших цветами радуги.
Когда я очутился перед убежищем банды из Клеекампа, устроенным ими на ветках деревьев, я на минуту застыл. Ни звука, ни голосов. Для перестраховки я швырнул камень на крышу из куска картона. Никакой реакции. Так называемый дом размещался на двух кряжистых, сросшихся друг с другом дубах, и если подтянуться и влезть на нижний сук, то по остальным можно было взбираться как по лестнице. Перед входом небольшая площадка, на ней ящик, полный сухих горошин, а на входе, закрытом дырявым шерстяным одеялом, служившим им дверью, картонная табличка с надписью: «Кто сюда войдет – тому смерть».
У них был даже очаг, выдолбленный в камне, а на скамейках кругом пластиковые тарелки, мытые баночки из-под горчицы и колпак от колеса вместо пепельницы. В углу висело ведро, из которого торчала сковородка без ручки, кочерга и пара ложек, а на спиленных ветках были пристроены свечи, в основном огарки, от которых одеяло покрылось черной копотью. Я порылся в ящике под дыркой вместо окна, но нашел только пару пустых бутылок из-под пива да старый номер «Вести Сан-Паули», который уже читал. Тем не менее я полистал его. Почти у всех женщин груди были как у фрау Латиф, нашей учительницы рисования. Когда она наклонялась над партой, чтобы поправить рисунок, то часто касалась ими одного из нас. От типографской краски пальцы у меня стали черными.
Я вытер их о штаны и вдруг услышал под собой какой-то шорох и шуршание. Сквозь трещины и дыры в досках можно было смотреть вниз. Но я никого не увидел, подполз к выходу и отодвинул в сторону одеяло, приподняв только нижний край. Кусты и деревья, бабочка на папоротнике. Серебристые нити паутины. Но все же внизу кто-то был. Маленькие веточки хрустнули, как костяшки пальцев, но явно не под детскими башмаками. И уж во всяком случае не того, кто играл в индейцев. Из травы вылетела птица и, издав яростный вопль, взмыла на ольху.
Потом все стихло, но я, оставаясь на четвереньках, не двигался. В ушах громко стучало. Потом я услышал плеск и журчание, звук постоянно менялся, словно струйка попадала то на старую листву, то на мягкий мох, а то на твердый песчаный грунт – вскоре повеяло запахом свежей мочи. Потом я увидел белобрысые вихры и услышал звук застегиваемой молнии.
Мужчина почесал затылок и бросил беглый взгляд на пустырь перед дубами, на груды строительного мусора, среди которых был виден сгоревший кузов малолитражки «БМВ-Изетта». Кожаная сумка у мужчины была старой и потрепанной, а когда он наклонился, я увидел на куртке потертые белесые места – следы времени. Он поднял кусок голубого кафеля и бросил его в ведро для огурцов, стоявшее посреди пустыря. Ведро было настолько проржавевшим, что осколок моментально пробил его насквозь.
Может, он стоял под деревом и не так долго, но мне показалось это вечностью. Дышать беззвучно было нелегко, от слезившихся глаз заложило нос. Рана на пальце пульсировала, и хоть стоять коленками на твердых досках было больно, я ни разу не шевельнулся, чтобы не выдать себя. Тем не менее что-то хрустнуло, порыв ветра качнул картонную крышу, и мужчина, похоже, насторожился. Он огляделся. А потом до него дошло, что над ним, возможно, кто-то есть, и он медленно, почти осторожно поднял голову. Сморщенный лоб, набухшие брови, и мне сверху вдруг представилось, что кончики его ботинок торчат прямо от подбородка, из-под каймы воротника его нейлоновой рубашки.
Я знал, что он не видит меня. Я сам часто думал, что в темном логове на деревьях пусто, а потом вдруг приоткрывался полог, и я попадал под град выстрелов из тростниковых трубок, рогаток и пистолетов, стрелявших сухими горошинами. И, видимо, оттого, что я смотрел сверху, я не мог разглядеть лица мужчины, его тонкие губы, узкий нос и светлые глаза – я узнал его лишь по слегка глуховатому голосу и его резкому окрику: «Давай, спускайся вниз!» – это был господин Горни, наш домовладелец.
Я ничего не ответил, затаив дыхание. Он не мог меня видеть. А то, что он станет подтягиваться и карабкаться по веткам дуба вверх, было маловероятным. Для взрослого человека ветки были слишком хлипкими. Чтобы не потерять его из виду, я сидел очень тихо, даже головой не крутил. Почему он в это время был здесь, на пустыре, а не в шахте – эта мысль не пришла мне в голову от страха получить ответный вопрос: а почему я не в школе? Он шмыгнул носом, сделал шаг в сторону. А я чуть повернул голову, чтобы видеть его в другую щель.
Нос чуть загнут влево, глаза сидят близко друг к другу, чего терпеть не могла моя мать. Такие глаза – признак глупости, говорила она всегда, когда сердилась на него, как, например, совсем недавно, когда он запретил моему отцу устроить голубятню на крыше. А еще он прикусывал губы так, словно хотел просунуть их сквозь щели зубов, как вот сейчас, когда пытался разглядеть каждую дырку, каждую щель в полу. При этом он держал руку в кармане штанов и перебирал ею, будто что-то искал. Я слышал звон не то монет, не то ключей.