Даже если в той пачке были только сторублевые бумажки, то как, спрашивается, она может влезть в карман кителя? Впрочем, я уже тогда понял, что если Каракозов пожелает, то она «влезет». Нам не дали возможности задать вопросы друг другу, я просто сидел и слушал Каримова.
Повторяю, мне никто не сказал, что это очная ставка. Так очные ставки не проводят. Там не было даже магнитофона. Я вообще не представляю, как Каракозов и Миртов писали потом протоколы, с чего? Листая перед судом тома уголовного дела, я его просто не обнаружил. А может быть, они этот протокол так аккуратно подшили, что я его просто не заметил — такие манипуляции следователей хорошо известны. Но ведь с него все началось!
Забегая вперед, скажу, что через два с лишним года, когда я был уже полноправным «зэком», мне пришлось случайно встретиться с Каримовым на «этапе». Он ехал в Ташкент по делу бывшего Управляющего делами ЦК КП Узбекистана Умарова, если не ошибаюсь, а я — по делу бывшего секретаря Навоийского обкома партии Есина. Здесь, в «столыпинском» вагоне, в котором у нас перевозят заключенных, Каримов подробно рассказал мне, как его «ломали» Гдлян и Иванов; как накануне очной ставки Каракозов в компании с Гдляном и Ивановым угрозами и шантажом вынудили его дать показания против меня.
Я спросил: «Почему же возникли именно десять тысяч?» Каримов ответил, что так ему сказали в Следственной части Прокуратуры СССР… Вот такая была «очная ставка».
Что делать? Уехать в другой город? Сделать так, чтобы меня не нашли? Конечно, нет, это все глупости. Во-первых, спрятаться не удастся. Во-вторых, если человек скрывается от кого-то, он еще больше переживает, всего боится, у него болит душа, появляется рваный сон. И он в итоге натворит еще больше глупостей.
А тучи стали собираться. Все было глубоко продумано. Я находился на даче, ни с кем не встречался, Каракозов на какое-то время тоже затих. Потом я сильно простудился, попал в больницу, две-три недели меня никто не трогал. Хотя Каракозов в больницу позванивал, спрашивал, как я себя чувствую, звонил и мне, и врачам, — я думаю, он не здоровьем интересовался, конечно, а не сбежал ли я куда-нибудь.
Меня арестовали. Не верил я, что арестуют, но это произошло.
Своей жене, Галине Леонидовне Брежневой, я ничего не говорил. Щадил человека. Ей и без того было очень тяжело.
Все-таки потом весь ход следствия покажет, что это была заранее спланированная акция, что решение арестовать меня принималось на самом верху.
Умирать буду, но на всю жизнь сохраню в памяти этот день, надвое разделивший всю мою жизнь.
…В кабинете у Каракозова были Гдлян и Иванов.
Кто-то, по-моему, Гдлян, положил передо мной белый лист бумаги, дал мне свою ручку, заправленную чернилами, потому что моя, шариковая, была отобрана; и тут же, пока я не опомнился от самого факта ареста, предложил написать заявление о моей явке с повинной. Теперь я думаю: какое счастье, что я все-таки сообразил тогда и категорически от этой «повинной» отказался. Тогда была бы верная смерть.
По лицу Каракозова пробежала тень, но он быстро взял себя в руки. Гдлян тоже не слишком огорчился. Начался перекрестный допрос, и в ту же минуту под издевательски-размеренную диктовку Гдляна я написал заявление на имя Генерального прокурора СССР Рекункова о том, что, занимая ответственные посты в МВД СССР, я получил взятки на сумму в общей сложности полтора миллиона рублей.
Расхаживая по кабинету Каракозова, Гдлян продиктовал мне имена и фамилии 132 человек, от которых я якобы получал деньги, и сам называл суммы взяток: 10, 20, 50, 200 тысяч — сколько хотел! Все это были люди, в той или иной степени интересовавшие следствие, — Гдлян диктовал, а я писал.
Что происходило со мной, я помню очень смутно, все было как в страшном сне: Гдлян называет какие-то имена, а я сижу в роли технического исполнителя, и пишу на имя Рекункова все, что он говорит.
Потом меня вывели по черной лестнице во двор, посадили в «рафик», по бокам, с обеих сторон сели дюжие молодцы, схватив меня, чтобы не убежал, за кисти рук, и доставили в Лефортовский следственный изолятор КГБ СССР. И только ранним утром я понял, что в моей жизни произошло что-то непоправимое и трагическое.
Усталость, болезненное состояние, полная отрешенность и невосприимчивость, жуткая подавленность преследовали меня и 15 января 1987 года. Пошел второй день моего пребывания в следственном изоляторе. Разумеется, я почти не спал.