Знаменитая «Матросская тишина», старая тюрьма, расположенная в Сокольниках, просто чуть ли не впритык окружена жилыми домами; поэтому когда в изоляторе шумят подростки (а эта публика никогда не унывает), то по периметру тюрьмы включаются «ревуны» — да так, что от них вздрагивают все дома вокруг.
Это — старые тюрьмы, они подчиняются не КГБ, а МВД, а КГБ имеет только следственные изоляторы. Когда я был первым заместителем министра, мы несколько раз ставили вопрос о том, что московские тюрьмы нужно выводить за пределы города. Не было денег. Чтобы преобразить наши тюрьмы, требуются колоссальные средства — ведь все эти тюрьмы дореволюционного происхождения. Если мне не изменяет память, то за годы советской власти мы не построили у нас в стране ни одной новой тюрьмы. Лагеря строили, но тюрьмы — нет. А зная реальную обстановку в стране, строить тюрьмы было, конечно, нужно; и прежде всего с учетом, что перед этапом здесь содержатся и женщины, и подростки, и женщины с детьми. Но проблема осталась нерешенной. Так и по сей день.
Прежде в московских тюрьмах я не был, если бы знал, конечно, как мной распорядится судьба, то поинтересовался бы, наверное; но отправляясь в поездки по стране, я обязательно посещал следственные изоляторы и колонии. Тогда офицеры и прапорщики получали немного — где-то по 150 рублей, и это — при достаточной выслуге лет. А текучесть кадров в этих не престижных заведениях очень большая. Прежде всего нужно было думать об улучшении материального обеспечения личного состава. И хотя после 1981 года офицеры стали получать значительно больше, эта категория военнослужащих требует к себе постоянного внимания.
Ну вот, привезли меня в Краснопресненскую пересыльную тюрьму, поместили в камеру, где уже было восемь человек, и держали здесь дней десять, даже чуть больше. На свидание ко мне приходили брат, сестра. Брат еще старался как-то держаться, а Светлане было совсем плохо. Потом приехала Галина Леонидовна. Нам дали свидание. Офицеры Галю не оскорбляли, держали себя корректно, и — ничего не могу сказать — вообще ко всем моим родственникам здесь относились очень уважительно.
Как и положено, свидание длилось где-то около часа, может быть, чуть больше. Галина Леонидовна была в тяжелом состоянии — я смотрел на ее лицо, такое знакомое, такое родное и почти его не узнавал. Жена очень сильно изменилась. Сейчас это был уже совсем другой человек. Поговорили о делах дома, имущество уже было описано — по приговору суда оно подлежало конфискации. Галина Леонидовна не хотела бороться: «Пусть все забирают, — говорила она, — лишь бы оставили в покое». Я не хотел возражать.
Никто не знает, что пережила эта женщина за последний год. И я тоже не знаю, ведь я был уже под арестом. О том, сколько слез она выплакала, сколько ночей проведено без сна, можно было догадаться по ее лицу. Тяжелый «пресс» обрушился на Галину Леонидовну с первых же дней моего ареста.
Тот же полковник Миртов во время следствия все время твердил: «Пусть ваша жена сдаст свои драгоценности и скажет, что вы привезли от Рашидова из Узбекистана». Это повторяли Гдлян и Иванов. Я отвечал: «Что вы все ко мне? Вы сами предложите это Галине Леонидовне, пусть она их и сдает». Вот такие были разговоры. А если бы я пошел на это «предложение», то… в общем, Гдлян все время сулил мне какую-то поблажку.
Драгоценности Галины Леонидовны — это серьги, кольца, кулон и браслет, подаренные родителями. Что-то из своих украшений она приобретала сама, но среди всех этих «цацек» ничего сногсшибательного не было. Единственное, Гале всегда очень нравились серьги, среди них одна пара, я помню, была действительно дорогая — это золото с бриллиантами на сумму в несколько тысяч рублей. Но зато другая пара серег стоила уже всего несколько сот рублей — то есть Галина Леонидовна имела лишь то, что ей действительно нравилось и шло. Ни о каком коллекционировании бриллиантов и речи быть не могло. Леонид Ильич бы и не позволил. Повторяю, он хорошо знал, как мы жили.
Так вот, Галина Леонидовна сказала: «Пусть все забирают; за имущество я бороться не стану. Пусть и квартиру забирают. Все равно я пока буду жить у друзей». Галина Леонидовна сама хотела подать заявление, чтобы у нас забрали четырехкомнатную квартиру и дали бы ей квартиру из двух комнат в любом районе Москвы. Я не отговаривал. В наших четырех комнатах было чуть больше 80 метров, квартира удобная, но не «двухэтажная», как писали в газетах; это новый дом на улице Щусева, рядом с тем самым Домом архитектора, где мы 15 лет назад встретили друг друга.
А через 10 дней, уже около шести часов вечера, раздалась команда — «На выход с вещами!» Еще до этого нас постригли наголо, «оболванили», как тут говорят; выдали на дорогу жутко соленую, тюремно-ржавую селедку, две или три буханки хлеба, рыбные консервы «Кильки в томате» и немного сахара. Все это — на три дня пути. Хорошо, что в тюрьме есть непреложный закон: когда человек уходит на этап, то его собирает вся камера. Дают ему с собой, у кого что осталось — кто кусок хлеба, кто кусочек сахара, кто сигареты, кто спички. То есть камера собирает тебя в дорогу. Те люди, с которыми я встретился здесь, на нарах, все семь человек, были в прошлом сотрудниками органов внутренних дел. Ни с кем из них я прежде не был знаком, но они, естественно, хорошо знали, кто я такой, что я за «птица»; а Юра Беляков, москвич, бывший сержант патрульно-постовой службы, осужденный за взятки, даже уступил мне свое место внизу (нары были двухъярусные), сам забрался наверх; сейчас он здесь, в этой же колонии, что и я, работает грузчиком.