И вдруг крошка–сын открыл глазки, ярко–синие, как у всех младенцев, и на князя пахнуло таким родным, что сердце невыносимо защемило, а на глаза навернулись непрошеные слезы. Свой, конечно, сын! Кровь от крови и плоть от плоти!
Боясь, как бы молодой князь сдуру не прижал кроху к себе и не поломал новорожденного, повитуха споро отняла дите у счастливого отца, а Шимонович подтолкнул к Елене:
— Иди уж, князь, к женке, иди.
Олена лежала измученная, но счастливая, черные, как смоль, волосы разметались по подушке, губы, видно, искусаны, чтобы не кричать, глаза блестели в ожидании. Гюрги наклонился к ней, еще не зная, что сказать, как благодарить. И вдруг его прорвало, сжал сильными руками плечи жены, почти всхлипнул:
— Оленушка…
И не надо было больше никаких других слов. У них сын, здоровый, крепенький живулечка, их плоть от плоти.
Юрий сидел на краю ее постели, уткнувшись лицом в плечо жены, а Олена гладила мужа по густым волосам, словно это не она, а он только что перенес мучения и боль, чтобы родился маленький княжич. И вдруг оба вздрогнули из‑за требовательного крика младенца. Князь резко выпрямился, хотелось заорать: «Что же вы обидели моего сына?!», но не крикнул, потому что Марья, смеясь, подавала Олене сверток:
— Все, князь, уступай место сыну. Младенец есть требует.
— Есть? – почти растерялся Юрий.
Сверток подложили под грудь Олены, и малыш тут же присосался к ней, вкусно почмокивая. Стало смешно и радостно. Его жена кормила грудью его сына! Это ли ни радость?!
За дверью Шимонович с улыбкой вгляделся в счастливое лицо Гюрги:
— Да ты, никак, больше женки радуешься.
— Сын… – лицо князя просто расплылось от удовольствия, и ему никак не удавалось вернуть строгий вид.
Но не меньшее потрясение Гюрги испытал и чуть позже, когда в тот же вечер Шимонович вдруг начал говорить с ним о… самостоятельности.
— Какой самостоятельности? А ты как же? Ты уезжать собираешься?!
— Да нет, что ты, князь. Только отныне ты не малец, которому дядька–воспитатель нужен, теперь ты сам отец и князь самостоятельный.
— Нет, нет, погоди, – замотал головой Гюрги. – Не понимаю, ты что, бросаешь меня?
— Тебя бросишь, как же! – расхохотался Шимонович, потому что Гюрги, даже не заметив этого, попросту вцепился в его рукав. – Нет, только теперь я не твой дядька–наставник, а просто суздальский тысяцкий и при тебе советчик. Твое слово главное, а я лишь советовать буду, когда понадобится.
— А как же я?
— А что – ты? Неужто сам не справишься?
— Без тебя – нет.
— Я рядом, всегда рядом, но на шаг позади. Привыкай, князь Юрий Владимирович.
Донской поход Мономаха
Только сам Мономах знал, скольких сил, раздумий и бессонных ночей стоило ему убедить князей попытаться побить половцев если не навсегда, то уж надолго. Сколько раз костлявая рука отчаяния сжимала горло, сколько раз казалось, что все втуне, все зря, никогда не собрать больше Русь такой, какой была при деде – князе Ярославе. Досадовал: ну почему же князья не видят, что своими раздорами ввергают Русь и свои земли в страшную беду, ведь стоит разгореться очередной сваре – половцы тут как тут. Почему бы не попользоваться тем, что князья все врозь, мало того, друг на дружку их и водят!
И в Любече убеждал, и Долобе… Стоило объединиться – и у Сутени побили степняков так, что казалось, долго не опомнятся, двадцать ханов было уничтожено. Но в Степи их двадцать раз по двадцать насчитать можно, да и то, наверное, не всех сочтешь. Беда неизбывная, а бороться надо. Хитрому Боняку удалось тогда уйти, через два года он снова показал себя. Снова собрались вместе, даже Олег Святославич (Гориславич) пришел со своими черниговцами, еще раз побили, и снова Боняк ушел.
И снова Владимир Мономах внушал и внушал князьям, что пока все головы чудищу не отсекут, будет оно изрыгать пламя на Русь. Какими еще словами убеждать братьев и племянников?
Но была у князя Владимира Мономаха и радость – частые беседы с игуменом Даниилом Заточником, не так давно вернувшимся из паломничества к Гробу Господню. Конечно, ходил он не один, целую дружину, пусть и небольшую, отправляли вместе с игуменом, но кому же, как не ему, лучше других рассказать об увиденном и понятом!
К возвращению Даниила в Киеве заложили церковь Святого Михаила, в Новгороде начали заново расписывать Софию… Киев словно чистился пред частицей Благодатного Огня, что Даниил вез от Гроба Господня.
Даниил с сопровождающими пробыл в Иерусалиме целых шестнадцать месяцев, ставил от имени земли Русской лампадку на Гроб Господень, видел схождение Благодатного Огня. Он обладал даром повествования, а еще больше даром убеждения. Сухощавый, строгий, с умными, проницательными глазами, Даниил умел сказать одновременно просто и запоминающе, слова западали в душу, заставляя ее волноваться, переживать и самому увиденное и пережитое игуменом.
Даниил написал книгу о своем путешествии, чтобы чего не забыть (хотя как такое забудется?), он делал записи во время редких остановок по пути. У Владимира Мономаха был уже список этой книги, и хотя читать ее волнительно, слушать самого игумена – еще волнительней. Все знал уже до точки, каждое слово, но раз за разом переживал этот страх, словно сам стоял там у Гроба, и ужасался: «Неужто из‑за моих грехов может не сойти Благодатный Огонь людям?!»
Нашлись глупцы, что сказали, мол, игумен Даниил для того ходил, чтобы самому прославиться или просто из любопытства. Даниил только сокрушенно качал головой на такие слова:
— Я ходил, чтобы помолиться пред Господом за землю Русскую, чтобы надоумил князей наших миром да единством жить. Всех поминал у Гроба, обо всех молился.
С игуменом в Иерусалиме побывал и княжич Изяслав Мстиславович, старший внук Мономаха. Это вызвало обиду у сына Гюрги, мол, и он бы мог, но отец решил, что Изяславу нужнее, просто потому, что его бабка, княгиня Гита, не вернулась из такого же паломничества. Внуку предстояло завершить ее дело.
В очередной раз у князя в горнице сидел игумен, снова размышлял об освобождении Иерусалима и Гроба Господня, о том, что дали и чего не смогли дать Крестовые походы. И вдруг глаза князя загорелись от неожиданной мысли:
— Не хотят князья супротив половцев моим чаяньем подниматься, подниму в Крестовый поход! Поможешь ли, святой отец?
Даниил внимательно всмотрелся в лицо Мономаха. Прекрасно знал князя, знал, чем тот живет, о чем думает, но все же спросил:
— Что тобой движет, князь? Почему с упорством на половцев зовешь, хотя сам с Аепой породнился?
— Породнился, потому что мира хочу. А князей на половцев зову, потому что поодиночке погибнем, не выживет Русь, если каждый сам за себя, растащат ее поганые, изведут. Отпор только всем вместе давать надо. Не о себе думаю, о Руси, о том, что детям и внукам оставим.
— Вижу, – кивнул игумен. – Помогу. Мыслю, и остальные поддержат, пройду по монастырям, поговорю.
11 февраля 1011 года сначала монахи Печерского монастыря, а потом и все киевляне проснулись, разбуженные… грозой. Гром и молнии в то время, когда надо бы быть метелям и морозам, поразили всех, но еще больше вставший над обителью огненный столб.
Первым заметил невиданное стражник у ворот, окликнув своего товарища, он истово закрестился:
— Глянь, Никола, чего это?
Над каменной монастырской трапезной появился светлый столб.
Видно, свет заметили и в других местах Киева, загудел колокол, призывая горожан на улицы. Выскочили быстро, боясь пожара, но гарью не пахло и пламени не видно, только вот этот свет, который теперь переместился на церковь, потом встал над гробом Феодосия и наконец удалился на восток. По толпе, завороженно наблюдавшей за необычным явлением, пронеслось: «Знамение!»
Несмотря на гремевший гром и сверкавшие молнии, страха почему‑то не было, напротив, с каждой минутой росла уверенность, что знамение доброе.
И снова собрались князья, обговаривая новый поход против половцев, теперь вместе с Владимиром Мономахом речь вел и игумен Даниил, чье слово значило очень много. Даниил Заточник тоже твердил о единстве, о том, что истово молился об этом у Гроба Господня.