— Да полно тебе! — утешала ее Мария. — Это тебе просто пожаловаться хочется. У каждого человека юность в родительском доме — лучшее время. А наша с Евфросиньей удача, что рядом был такой человек, как боярин Федор. Она теперь его в письмах называет философом из философов. Только печалится, что судьба его вместе с нашим батюшкой Михаилом тяжела будет.
— Рази? — всполошилась Агафья Всеволодовна. — А мне пошто не говорите? Ведь он брат мой!
— Не сказывает Евфросиния, что будет и сколько ей ведомо. Только печалится. Но говорит, венда будут удостоены небесного.
— О Господи! — заплакала Агафья Всеволодовна.
— Оно лучше, конца своего не знать, — убеждала ее Мария. — Это божеское милосердие к нам, неведение наше. Не тужи, голубочка тетя!
Она ее по детской памяти тетей звала, а не матушкой.
Часто в эту зиму Агафья Всеволодовна разговоры с племянницей вспоминала… Может, самой поехать к Евфросинии? Пускай предскажет чего-нибудь. Терпения больше нет жить в такой разрывности. Чего напророчит, к тому и готовиться будем.
Но владимирские снохи и дочь взвыли, чтоб не уезжала. Им-де страшно без матушки, хотя и при Мстиславе они с воеводою. И внуки завопили, что бабушка уезжать куда-то хочет:
— А кто нам без тебя пирога с калиною даст?
Ну, обмиловались так, и осталась она сидеть у окошка. Одна отрада — внук, который коня возит, да внучка Дунечка. У ней ангел веснушками носик обкапал, косы красна золота до коленчиков, пригоженька растет.
После трех суток, проведенных в седле, Всеволод должен был бы свалиться с ног, но он, сам на себя удивляясь, не мог долго оставаться на одном месте, все куда-то его стремило. В горячечном возбуждении он то поднимался в горницу, где сидели всплакнувшие от радости свидания с ним мать и сестра, то заглядывал в гридницу, где отдыхали спасшиеся и вернувшиеся с ним дружинники, а затем возвращался в изложницу к супруге Христине и четырехлетней дочке Дунечке, обнимал и целовал их снова и снова, восклицая:
— Неужто я дома? И мы все трое опять вместе?
— Знаешь… — неуверенно произнесла Христина, поднялась со скамьи и будто внезапно замерла в движении, в порыве к мужу. Только простертая вперед рука вздрагивала еле приметно.
Всеволод тоже замер ожидающе. Так стояли они друг перед другом, будто зачарованные.
— Знаешь, Сева… — Христина опустила глаза, на склоненном лице ее проступил румянец. — Нас теперь не трое… Нас уже четверо. — Она положила его тяжелую обветренную руку на свой живот.
— Сын? — вскинулся Всеволод. — Как же я тебя люблю!
Христина укоризненно улыбнулась:
— Что уж ты… Разве можно знать заране-то?..
— Татуля, татуля, — ревниво тянула отца за полу Дунечка. — Пока ты ездил, я два обиняка узнала. Хошь, загану?
— Ну-ка?
— Стару бабу за пуп тянут. Что есть толк?
Супруги переглянулись, громко рассмеявшись.
— Не знаю, что и подумать… Кака така стара баба?
— Эх ты! Дверь это! — торжествуя, вскричала Дунечка, румянясь от удовольствия. — Ее тяну-ут! Понял? А вот еще Бога не боится, а песья гласа боится. Какой тут толк, скажи?
— Опять не ведаю, как растолковать, — притворялся отец растерянным.
— Это татия…
— Татия?
— Ну да, вор, значит. Он Бога не боится и грешит, а собачку боится, она его загрызть может и хозяина позвать.
— А я-то думал, татарове, — устало сказал Всеволод, и улыбка пропала с его лица. — Знаешь, Христина, мы ведь без заводных лошадей через лесные дебри пробирались. А снег-то лошадям по брюхо! Я все время боялся — падет конь, пешком до Владимира, может, и добредешь, да успеешь ли? Вдруг татары уже там?
Только здесь, в родных стенах, в окружении близких, он, такой тяжелый и сильный, мог выговорить, впрямую осознавая то, что горючим сплавом застревало в горле: разбиты, но спаслись, опозорены, но живы, испуганы, придавлены, но еще надеемся. Горька была радость его встречи с владимирцами, которым он и всей правды открыть не мог: как же была проиграна битва под Коломною. Он не хотел взваливать на них давящее бремя своего знания, с каким врагом пришлось схватиться, чтобы не растаяли остатки их мужества.