— Отче, в сумлении я, — возразил князь. — Соратники мои пришли и лобызают меня, но, которые пришли, говорят, иные еще идут и плохо им. Соболезную и сострадаю. Рази не все равны перед милостию? Иль они не заслужили? Ведь освобождены и обрадованы не одни лишь праведники, грешники тож. Да и сам я не грешник ли?
Симон пожевал сухими устами, тая улыбку:
— Послушай-ка, чего молвлю. Жил-был в Царьграде двести годов назад Андрей блаженный и юродивый. Нужду терпел и поношения, насмешки и камения прият от деток неразумных с плачем, но с кротостию. Однако более дивил народ тем, что стены домов целовал, а на иные плевал. Еще непонятнее, что стены тех домов целовал, где грешники бесчинствовали, а плевал на жилища праведных. И что так?
— Сложная притча, — сказал Юрий Всеволодович озадаченно.
— А ты обмысли-ко получше сие, напряги разум, — посоветовал владыка. — Впрочем, ум тут ни при чем. То — сердца ведение и внутреннего взора. На стенах праведников он бесов видел, а на жилищах бесчинствующих — ангелов плачущих. Так что не все глядящие узрят, не все слышащие разумеют.
Юрию Всеволодовичу сильнее всего хотелось опять к Агаше, которая исчезла, расспросить ее, где их птиц гораздый прячется.
— Внука ищу, — сказал он Симону. — Голосок его слышал, а сам он сокрылся. Проказник он. На коне деревянном все время ездит.
— Да куда он денется? — беззаботно отмахнулся владыка. — Тута где-нибудь. Это он играет с тобой, в невинности возвеселясь. Ты о другом печалься. Вы уже все вместе, но есть, которые задумываются и страждать не перестали… Только не подходи к нему, ибо одинок и о прошлом тоскует, назад глядит. Он еще несвободен.
На крутом зеленом холме близ дороги стоял, сложив руки на груди, человек в сером одеянии, запыленном и невзрачном, волосы его были непокрыты и сваляны, взоры тусклы. Рот обагрен, и до уха — рана сочащаяся.
Броситься к нему, прижать к груди было первым порывом Юрия Всеволодовича.
Симон удерживал его.
— Почему ж он-то несвободен, звезда наша незакатная? — со слезами прошептал князь. — Пошто он несчастен, счастья более всех нас заслуживающий? Он чистый, он любящий, он любимый. Он самый лучший. Василько-о-о! — прокричал Юрий Всеволодович, приставив ко рту сложенные ладони.
Тот не шевелился. Мутным взглядом обводил изумрудную ложбину у своих ног, синь дальних лесов и безутешный, изломав брови, будто все ждал кого-то, желая и не смея позвать.
— Он несвободен, потому что не отрешен от оставленных им. Слишком внезапным был его уход. Он не приготовился, — с сочувствием проговорил владыка. — Грустный ваш Василько! Тяжки ему зовы и плач Марии в Ростове и сыновей его малых.
— Они в Ростове? — спросил Юрий Всеволодович, тут же подумав, зачем спрашиваю, я же знаю, что там они, но живы ли? У него еще немножко путалось: кто жив во истине, а кто — во временном пребывании.
— У его княжичей судьба славная, святыми наречены будут, — продолжал Симон задумчиво.
— А мои-то сыновья? — всполохнулся Юрий Всеволодович. — Ведь их сожгли во Владимире! Отче, где ж справедливость, где равенство?
— Да что ты трепыхаешь, аки тетерев в силке? Скорый какой! — попрекнул владыка. — Только явился, счас ему и равенство и справедливость вынь да положь?
— Он у нас такой! Везде справедливости ищет. Только сам не знает, чего ищет, — проговорил кто-то за спиной у Юрия Всеволодовича.
Тот не смел оглянуться: такой невыразимо родной, скрипучий голос, с прежним покашливанием… Не может быть! Этого не может быть! Неужели Костя?
— А ты думал, я где? Ведь владыка сказал тебе: вы теперь все вместе.
Он был, как и раньше, худ, почти прозрачен. И молод. Почти, как сын его Василько, стоящий на холме в отдалении.
— Это тебе только мнится: кто молод, кто не молод, — продолжал Костя. — Все-то ты измеряешь, сам в безмерности находясь. — В голосе его, казалось упрекающем, была доброта и улыбка. — Мы здесь больше ничего не измеряем, все меры теперь — лишь в руке Сказавшего: какою мерою мерили, тако и вам отмерено будет.
А Василько-то даже и не поворотился на голос отца. Отчего-то стало его еще жальче: прикован. Ах, к чему и зачем он прикован?
Юрий Всеволодович, все еще воспринимая себя чреватым седовласым мужем в сафьяновых сапогах, одновременно ощутил себя младшим братом при Косте, опять более умном, более начитанном, знающем, ощутил себя виноватым какой-то давней виной: промелькнула где-то мглистая от жары речка Липица и нечто туманное, что звалось некогда гневом, восстановлением справедливости.