Выбрать главу

Стыд мой долго держался, но молодость не так мучается, как старость, – в конце концов, боль прошла и даже забылась. Тем более что время требовало иных раздумий.

3

1949 год. Все серьезно размышляют о том, как сложится наше будущее. Видимо, то же беспокоит и Юру. Его научное поприще казалось несомненным, но сгущались тучи. Арестован Г.А. Гуковский, уволен Б.М. Эйхенбаум. Арестованы многие студенты филфака по абсурдному обвинению в создании проамериканской шпионской группы. Арестован и мой близкий товарищ, блестящий филолог и философ Михаил Бурцев, о котором я уже упоминала.

Надо сказать, что чудовищные проработки, процессы-собрания на факультете как-то обошли меня стороной. Мы, как ни грустно признать, отчасти верили в справедливость того, что происходит. Это кажется сейчас чудовищным, постыдным, но так было. Общий ход событий был мне непонятен. И это несмотря на то, что в моей семье, как и в других семьях, начиная с 1937 года шли аресты. За непонимание я не обвиняю ни себя, ни своих друзей. Ведь Сталин стрелял в тех, кто стрелял в наших отцов, как тут было не запутаться, не растеряться. Мы ходили на первомайские и октябрьские демонстрации, презирали тех, кто, как Е. Колмановский, отказывался нести транспаранты.

Получалось, что он все понимает и не боится, а мы вот, трусы, безропотно подчиняемся. Такое поведение пахло провокацией, доносом, Юра понимал и осуждал это[14]. У меня окончательно пелена спала с глаз, когда на третьем курсе арестовали Мишу Бурцева. Я, конечно, ни одной минуты не верила в «организацию» или в вину Миши. Как стало потом известно, донесла на него – из ревности к нашей дружбе – его собственная жена.

Юра понимал больше, чем я тогда, что следует из его воспоминаний о наших профессорах. Глядя на прошлое из настоящего, хочу подчеркнуть, что тогда вслух не только ничего не обсуждалось и не произносилось, но и намекать было опасно: каждый жил, затаив в себе страх. Помню очень хорошо, как боялась возвращаться из библиотеки домой, – все казалось, что за мной следят и что именно вечером, по дороге домой, меня арестуют. Мы тогда уже по намекам, по косвенным свидетельствам знали, каковы были методы допросов в тюрьмах. Миша ждал ареста и предупредил меня, чтобы я никогда, если вызовут, не говорила о нашей дружбе, а уж он и словом обо мне не обмолвится. Всех наших бедных мальчиков в 1953 году реабилитировали, многих, как Бурцева, посмертно.

Уже в Москве, в 1953 году, меня вызвали к следователю по делам реабилитации Бурцева и его друзей. И следователь показал мне результаты допросов, из которых четко следовало (эти строчки были отчеркнуты красным карандашом), что, по показаниям самого Бурцева, лучшим другом его на филфаке и человеком, который хорошо его знал, была я. Тот же следователь искренно поведал мне, что не совсем понимает, почему «ленинградские товарищи» не пригласили меня «по этому делу». «Мы за вами следили, знали, что работаете в Костроме. Знали, что ждете ребенка, может быть, поэтому ленинградские товарищи решили вас тогда не трогать».

Только пытки могли вынудить Мишу назвать мое имя.

Я рассказываю это, чтобы показать, какова была атмосфера того времени, когда мы заканчивали университетский курс, как быстро мы взрослели…

И очень уже скоро все мы, выпускники, почувствовали на себе этот ледяной ветер, который разметал все наши надежды, что после войны наступит замечательная жизнь, в которую мы верили или, вернее, в которую нас заставляли верить. Иллюзии быстро рассеялись.

Надвигалось серьезное время: распределение на работу. Об истории Ю.М. написано много, я не буду входить в подробности того, как в обмен на якобы потерянную блестящую Юрину характеристику Бердников предложил ему так называемое «свободное» распределение. Ему, самому талантливому из всего выпуска, было отказано в аспирантуре… Мы, средние, но успешно окончившие курс студенты, вообще ни на что не могли претендовать. Наших девочек – ленинградок по рождению – отправили в Псков или Новгород, меня, в то время уже вышедшую замуж, из милости послали в Костромскую область, даже не в саму Кострому. Мотивировали тем, что якобы это наиболее близкое к Москве, где жил мой муж, место. О том, чтобы освободить меня от распределения, и речи быть не могло. По законам того времени, если муж по образованию был ниже жены, он должен был следовать за ней. Муж мой учился в то время на втором курсе института, и предполагалось, что Костромская область, где, кстати, и не могло быть института нужного ему профиля, – очень удачное место для завершения его образования. К слову сказать, Сусанинский район, куда меня направили, известен непроходимыми болотами и назван в честь Сусанина потому, что именно в эти болота, по официальной легенде, герой-крестьянин завел врагов-поляков. Колхозы там как-то существовали, но добираться мне до предполагаемого места работы, небольшой деревушки (имя которой теперь забылось), из Костромы можно было только на местном самолете. Все это я узнала уже позже, в самой Костроме, где, к счастью, меня оставили работать в институте усовершенствования учителей методистом по русскому языку и литературе. (Весь «институт» состоял из одной плохо отапливаемой комнаты.)

вернуться

14

Дневник, 25.2.78: «Я – дура, сказала Юре, что Женька [Евгения Рандмаа – сокурсница Ю.М. и Ф.С.] верит в его вину в истории с нашими профессорами. Ю. очень огорчился, вмиг отрезвел (дело было на кухне). Конечно, подлая она, в этом не может никогда быть его вины. Он, наоборот, выступал против Подгорного. Только в истории с Колмановским он объективно и со взгляда 70-х годов чувствует себя виноватым. Он никогда не изменял себе: вступил в партию в 1942 году, в окружении, когда их политрук разорвал партбилет и закопал его. Ясно было, что до вечера не дожить, вот тогда надо было вступить в партию».