– Вон Ягайло! А вот – прусский магистр! А этот-то? Русский князь Борис! А тот-то мальчик – внук нашего князя, Василий! А знаешь, сколько туров забито, чтобы кормить гостей? Тысячу шестьсот! Одних туров!
Лаяли псы, ржали кони. Жители встречали своего князя хлебом-солью, подаваемым на вышитом рушнике.
В Вильне начались новые пиры, новые празднества, приезжую знать дарили конями, дорогой сбруей, узорным восточным оружием и посудой, камнями и бархатами, жупанами и охабнями, дорогими мехами соболей, бобров, рысей и выдр. Но короны все не было, а польские паны никак не хотели без нее провозгласить литвина королем. Сейм зашел в тупик, и становилось ясно, что королевское звание вновь отодвинулось от Витовта и что надо заново слать к императору в Рим, дарить дары и уговаривать упрямых ляхов каждого порознь. Подступал октябрь, начинались упорные осенние дожди – и ждать было уже нечего. Ягайло тоже хотел уехать, с неизменными улыбками обещая брату, что то, что он говорил в Луцке, будет исполнено, обязательно исполнено… Потом! И глядел, сосредоточив бегающий взгляд, почти честно, почти взаправду, не понимая, как это так ничего не получилось из нынешнего съезда? Ягайло лукавил всю жизнь, и сейчас тоже – это уж было его коренным свойством! Словно позабыл, что сам же и велел задержать корону Витовта в Кракове! А на случай, ежели двоюродник вызнает о деле, готовился все свалить на непокорную польскую шляхту, которая не захотела, не позволила, не послушалась его, короля! В первых числах октября начался разъезд гостей. Уехала и Софья. Начали разъезжаться ляхи. И без их гербов, плащей, узорных полон, крылатых шеломов все как-то попростело, уменьшилось. Уезжала Софья, в последний момент кинувшаяся на шею отца, обливая слезами его расшитый самоцветами плащ, будто чуяла, будто понимала, что больше не узрит родителя.
Василий, которого дед на прощание крепко обнял и расцеловал, примолвив: – В Орде сделаю, что смогу! – тоже едва не расплакался, но не из предчувствий каких, а попросту потому, что окончилась сказка. Сказка о величии и гордости, о власти и красоте иноземной, и потому тем паче волнующей. Василий по малолетству еще нигде не бывал, а такого пышного съезда вятшей господы и представить себе не мог. Уехали. Уехал и Борис Тверской. Пустела Вильна. Измученный Витовт оставил у себя Фотия и, изгнав всех католических прелатов, заперся сним. Похоже, он начал что-то понимать в конце концов. Во всяком случае, Фотий, быв у Витовта после съезда одиннадцать дней, получил все, что хотел: всезападные епархии были вновь подчинены ему. О Григории Цамблаке и вообще об идее особого митрополита для русского населения Литвы было забыто, права Православной церкви были подтверждены и утверждены вновь, к вятшему неудовлетворению и даже ярости католиков. Думал ли Витовт, теперь, после неуспеха своего венчания, перекинуться к православию? Или затаивал очередную игру, дабы, угрожая своим переходом в православие, вырвать-таки корону из рук папского Рима? Этого мы никогда не узнаем.
Фотий, расставшись с Витовтом, успел лишь доехать до Новгородка Литовского (а Василий с матерью, Софьей, были еще в Вязьме), когда пришла весть, что Витовт умер в Вильне 27 октября. Сдало, не выдержало старое сердце повелителя Литвы. Умер, открыв дорогу затяжной борьбе двух претендентов на престол – православного Свидригайлы Ольгердовича и Сигизмунда Кейстутьевича. Сигизмунд был, кажется, порядочнее Свидригайлы – «Швидригайлы», как говорили на Руси, но и оба они вместе не стоили одного пальца покойного Витовта. А Софья так до конца дней и не могла простить себе, что не дождала в Вильне, что не встретила последние часы и не закрыла глаза отцу.
Глава 15
Как все меняется в мире, когда умирает великий человек!
Ведь живут и здравствуют тысячи людей, остаются сподвижники покойного? Но как будто бы тот, живой, что-то сдерживал, выдвигал наперед, даже своим бытием в мире обуздывал страсти, которые с его смертью, словно джинн из бутылки, вырываются на волю, разрушая и переиначивая видимый мир!
Не единожды свергаемый, Улу-Мухаммед забирает власть в Орде, татары нападают на Литву, те самые, которые еще недавно ходили в воле Витовта, а Свидригайло (родич и побратим Юрия Звенигородского), частью в отместье покойному Витовту, девять лет продержавшему его в заточении, становится тотчас союзником Юрия, который, таким образом, получает возможность, уже не боясь Литвы, вновь начать борьбу со своим, уже подросшим племянником.
Впрочем, «союз» Юрия со Свидригайло был недолог и обрушился под натиском католической экспансии.
Беда была еще и в том, что «Швидригайло» по причине своего буйного нрава не устраивал многих, а его православие привлекало к нему лишь издали. Все это учел Сигизмунд Кейстутьевич, поднявший, опираясь на католическую Польшу, восстание против Свидригайло.
В ночь с 31 августа на 1 сентября 1432 года Сигизмунд, совместно с князем Александром (Олельком) Владимировичем, выступил в Ошмянах против Свидригайло. Тот бежал в Полоцк. Сигизмунд возобновил 15 октября 1432 года унию с Польшей. Свидригайло двинулся на Ошмяны, но 9 декабря был разбит.
События эти избавили Русь, хотя бы на время, от угрозы западной интервенции и развязали руки Юрию Звенигородскому.
И в 1431 году сразу же совершается несколько важных актов и событий. Ягайло со Свидригайлом, дядей своим, наследником Витовта, упрочивая литовские дела, являются в Новгородец Литовский, где Фотий, получив известие о смерти Витовта, в тревоге ждет дальнейших событий, успокаивают митрополита, утвердив за ним полученные от Витовта льготы и права.
Тем же летом ордынский князь Айдар совершает набег на Литву, обманом, через клятву, захватывает воеводу Григория Протасьева, которого, впрочем, Улу-Мехмет, «поругася Айдару», тотчас выпускает с почетом.
И в то же самое лето Юрий Дмитриевич «разверже мир с великим князем Васильем Васильевичем».
Борьба за престол началась вновь. Впрочем, «развержение» это было зимой, и прямых военных действий за собою не повлекло.
Во всяком случае у правительства Софьи была возможнось в том же году весною послать князя Федора Пестрого с ратью на Волжскую Болгарию. «Он же шед, взя их, цел землю их плени. Того же лета явишася на небеси три столпы огненны», – сообщает летописец, что явно предвещало засуху, голод и пожары. Горели торфяники и леса. Москву всю заволакивало горьким дымом.
Поход, по-видимому, совершали сразу после ледохода, весной, а в середине лета, второго июля, в Москве преставился митрополит всея Руси Фотий, положенный в церкви Пречистой Богородицы, рядом с гробом митрополита Киприана.
В конце июля инок Симеон Федоров посетил деревню двоюродника под Рузой, прослышав, что Лутоня, патриарх всей семьи, плох и собирается умирать. Ехал тлеющими борами на лошади, что фыркала, ржала и то и дело пятилась от подступающего к дороге огня, и благодарил себя, что отказался от возка или телеги – а поехал верхом. С запряженной лошадью было бы, пожалуй, и не совладать.
Лутоню он застал уже на столе, обряженным, и Прохор, ковыляя по избе, заполненной всполошенными родичами, ладил гроб-колоду из большого осинового ствола. Приезду Симеона все обрадовались несказанно, ибо отпала тяжкая необходимость ехать куда-то сквозь горящие леса за попом. Мотя, разом постаревшая, сморщившаяся – совсем старуха! – кинулась целовать ему руки. Растерянная, она металась между детьми и внуками, уже не хозяйка и не госпожа – со смертью Лутони тут все грозило распасться… Симеон, как мог, успокаивал родичей. Лутонино тело было положено наконец в колоду, и Симеон по памяти исполнил весь чин заупокойной службы. Потом колоду с телом отнесли на маленькое кладбище, постояли жалкою кучкой, овеиваемые жаром недельных лесных пожаров. Сиротливое гнездо, потерявшее своего строгого вожака. Женщины плакали. Открыли в последний раз колоду. Симеон посыпал тело сверх савана крестообразно землей, прошептал неуставные горькие слова о быстроте жизни и невознаградимости утрат. Даже в эти годы, наполненные смертями, смерть Лутони – не от мора, от старости! – казалась невосполнимою потерей. Татарчонок Филимон с Сашей, сыном покойного Ивана, примчались верхами уже к поминкам. Тоже сперва сходили, не заходя в дом, на погост, постояли над свежею могилой пращура. И тоже казалось, не в последний ли раз собирается вся большая служилая, и крестьянская, семья? Семья, которая грозила распасться уже давно, семья, которую скрепляла Наталья Никитишна, а потом Иван Никитич, а после Лутоня, Но уже те все в могиле, и как будет, и что будет впредь? Симеон полагал в сердце своем не допустить распада этой семьи, хотя бы при жизни своей, хотя бы пока не пройдет беда лихолетий и княжеских раздоров! Ибо на него, а никак не на хромого Прохора, лег теперь по справедливости нелегкий крест.