Из ныне исчезнувших строений Балакиревского переулка Юре особенно запомнился двухэтажный деревянный дом, очень похожий на те, что показывают в фильмах про революцию, когда жандармы с шашками, прозванными в народе «селедками», гонятся за отстреливающимся революционером.
«В этом доме жил мальчик, с которым мы дружили. Я почему-то до сих пор помню его фамилию — Кобельков. Когда познакомились, я сообщил, что живу в общежитии, а он вдруг:
— А вот мы снимаем комнату.
— Как это — снимаете?
— Ну как, мы платим, у нас хозяйка есть.
— А почему она ваша хозяйка?
— Как почему — дом-то ей принадлежит!
Мои советские мозги не вмещали, как это человек в городе может владеть целым домом.
— Ей принадлежит двухэтажный дом?! — спрашиваю. — А почему его у нее в революцию не отобрали?
И он мне сказал интересную вещь:
— А она сама была революционеркой!»
Об атмосфере семейных праздничных застолий и отношениях, сложившихся среди Юриных ближайших родственников и до известного времени определявших его взгляды на жизнь, вновь свидетельствует поляковская проза.
В детстве Гена обижался, если родня выискивала в его внешности признаки неведомых пращуров. По выходным и праздникам собирались за большим столом у бабушки Марфуши. Родня выпивала, закусывала, налегая на треску под маринадом. Семейный остроумец дядя Юра нахваливал:
— Белорыбица, чистая белорыбица!
Поначалу родичи насыщались, не обращая внимания на малолетнего Гену, тихо ловившего магнитной удочкой красных картонных рыбок из бумажных прорубей. Взрослых интересовало другое: гадали, за что сняли Хрущева, почему разбился Гагарин, до хрипоты спорили, погасят ли послевоенные облигации.
— Ага, погасят и еще добавят! — сомневался всегда хмурый отец.
— Точно погасят! — уверял дед Гриша. — Сталин обещал.
— Сталин людей сажал! — встревал вольнодумец дядя Юра, игравший на барабане в ресторанном оркестре.
— А теперь, значит, не сажают, только выкапывают? — усмехался дед.
— Он полстраны посадил!
— Вроде образованный ты, Юрка, мужик, а мозгой не пользуешься. Посчитай! Если половина сидела, значит, вторая половина их стерегла, кормила и дерьмо вывозила. Кто же тогда воевал?
— Штрафники.
— А строил?
— Зэки.
— Э-э… Одно слово — барабанщик.
— Он «Голос Америки» ночью слушает, — наябедничала на мужа тетя Валя. — Спать не дозовешься.
— Смотри, Юрка, посадят тебя, тогда узнаешь!
От облигаций и Сталина обычно переходили к искусству: дивились, что у балерины Ватманской целых два мужа, и оба законные, ей официально разрешили, иначе она не может танцевать, а ее любят за границей. Политика! Обсуждали скандал в мире кино, такой громкий, что его отголоски достигли даже самых простодушных застолий. Артистка Ирэна Вожделей изменила мужу, легенде советского экрана Косте Клочкову, и не с кем-нибудь, а с негромким певцом Максом Шептером. Однако после развода вышла замуж не за него, а за другого всенародного кинолюбимца Мишу Лукьянова и сразу же, без обиняков, родила дочь.
— От Шептера! — хмыкал отец, относившийся к людям с тяжелой подозрительностью.
— Почему от Шептера? — удивлялась мать, напротив, слишком доверчивая к коварствам жизни. — Лукьянов сразу бы догадался!
— А на ребенке что, написано?
— Вот и написано, — вступала в разговор тетя Груня. — Ты, Павлик, на сына посмотри! Нос у Генки твой. Или чей?
— Нос Пашкин, точно! — поддерживал дед Гриша.
— Губы Нюркины, бантиком, — подхватывала стихийную генетическую экспертизу бабушка Марфуша.
— А глаза-то карие в кого? У Павло серые. У Аннет голубые. Кто нахимичил? — хихикал дядя Юра. — Эх вы, вейсманисты-морганисты!
— В моем доме попрошу не выражаться! — словами из «Кавказской пленницы» предостерегал отец.
— В меня, — сознавалась бабушка Марфуша.
— В тебя? — Все с удивлением вглядывались в ее глаза, подернутые белесой глаукомой.
— В меня! Гриш, ты забыл, что ли, старый?
— Забыл, — соглашался дед. — Точно, карие были, как мед!
— А кудрявый Генка в кого? — спохватывалась тетя Груня, озирая родню. — Вроде не в кого…