Я слегка набросал оптимальное решение проблемы взаимоотношений художника и самодержавного государства с точки зрения этого самого государства, которое все свое время отдавало казням, войнам, удушению свободы, воспитанию в своих подданных рабского непрекословия, в стране рабов, стране господ.
Цокали копыта в полицейском царстве.
Цыкала цензура на господ поэтов.
Все в России было прекрасно, но людям серьезным и Знающим, что именно полезно и что вредно для отечества, мешали неокрепшие умы.
Сочинитель же Пушкин, десятого класса, производил отталкивающее впечатление.
Этот свободный человек, начавший с ужасом понимать, что становится пустынным сеятелем свободы, не был приспособлен к тому, чтобы стать певцом баталий и викторий авторитарного государства, на каждом шагу, походя и невзначай, попиравшего человеческую гордость, достоинство и самое скромное желание иметь собственные убеждения.
Бывали хуже времена,
Но не было подлей...
Николаевское время было особенно подло тем, что голод уже назывался не голодом, а замечательным успехом, достигнутым радением властей, рабство уже называлось не рабством, но высшей свободой, удушение человеческой мысли благодетельной цензурой (которая с серьезностью и трудолюбием наистрожайше запрещала фразу влюбленного сапожника, сгоравшего безнадежно любовью: "Я уезжаю в Россию; говорят, там холоднее здешнего". Эту фразу благонамеренный цензор улучшил так: "Я уезжаю в Россию - там только одни честные люди"*. Император Николай Павлович приказал строго смотреть за погодой у господ сочинителей: климат в России должен был быть здоровым). Единственное, что пока не удавалось, - это растлить все общество. Значительно лучше это удалось в следующее десятилетие.
* "История русской литературы XIX века". Под ред. Овсянико-Куликовского, тома I-V, т. I. M., издательство товарищества "Мир", 1911, стр. 223.
В истории русской общественной мысли позиция "небом избранного певца" возникала, когда художник не мог сказать обществу то, что оно заслуживает. Эта позиция - всегда форма неприятия официальной идеологии самодержавия, и это неприятие всегда связано с резким обострением взаимоотношений художника и самодержавного государства. Обострение взаимоотношений художника и государства не исключается и в периоды разложения общественной системы. Но самые ожесточенные побоища между государством и художником бывают не тогда, когда общественная система начинает разлагаться. Напротив, они возникают именно в полосы усиления государственной власти, потому что это усиление всегда сопровождается еще большим ущемлением человеческой свободы. Протестующий против посягательств на его свободу художник, лишенный государством возможности протестовать явно, предпочитает "неувядаемую розу" сервилизму. Предпочтение вызывается не расположением духа художника, а историческими обстоятельствами, которые стремятся предельно ограничить неминуемое стремление всякого социально нормального человека к освобождению. И для того чтобы понять эту склонность не только с точки зрения всеобщего закона, в реальных исторических условиях, необходимо исследовать именно эти реальные исторические условия. Только они и делают явление прогрессивным или реакционным. Служение "чистому искусству" возникает на почве разлада художника с общественной средой, и поэтому "эстетство" - это всегда, как и всякое искусство, форма борьбы с другими социальными и художественными идеалами. Поэтому естественно, что социальная роль "эстетства" изменчива. И в зависимости от исторических условий может быть или отрицательной, или положительной. Реальные обстоятельства, в которых возникли пушкинские стихи, были совсем иными, чем те, в каких появилась эстетическая лирика Фета, Майкова и Щербины. И пушкинское "Эстетство" вызывает к себе совсем иное отношение, чем эстетство дослужившегося верой и правдой в цензуре до действительного статского советника Майкова, "закоренелого и остервенелого крепостника, консерватора и поручика старого закала" Фета (Тургенев), члена совета главного управления по делам печати Полонского. Это иное отношение к Пушкину связано с тем, что пушкинское "эстетство" было формой протеста против гнусностей авторитарной монархии, а искусство Фета, Майкова, Полонского и Щербины, возникшее в предреформенное и утвердившееся в пореформенное время, когда общественное мнение стало играть значительно большую роль, чем в предшествующую эпоху, было вызвано конечно же не борьбой с авторитарным государством, а глубочайшим разочарованием в предреформенных и послереформенных идеалах. После поражения декабризма литература, которая равно ненавидела и жандармский окрик и августейшее благорасположение, то есть великая чистая гуманная героическая русская литература, стала иной. Государству же после 14 декабря выгодно было иметь свою "демократическую" литературу. И она прибежала с визгом и заверением в преданности и совершенном почтении. Говорить о "демократизме" Булгарина, над "Сироткой" которого рыдают в лакейской, а Николай Павлович посылает ее в петропавловские одиночки подследственным декабристам, то же самое, что считать за "демократа" урядника, общающегося с "нигилистом" при помощи "демократического" пинка и говорящего мужику "ты". С точки зрения Николая Павловича и Уварова, Булгарин, конечно, воспитывал и учил. Пушкин не желал так воспитывать и учить.
Пушкин не мог так воспитывать и учить. Он мог разными словами говорить о нравственном воспитании людей, и говорить иногда противоречиво. И эта противоречивость была вызвана тем, что он слышал, как они тоже говорят о нравственном воспитании людей. И он знал, что это происходит потому, что высокие побуждения в форме трещащих слов расхватываются людьми, не обладающими безупречной нравственностью. И люди, не обладающие безупречной нравственностью, тоже пишут и говорят и даже играют на трубе про безупречную нравственность, искренность, человечность, неземную любовь и великое историческое прошлое. И тогда оказывается, что высокое нравственное назначение искусства противопоставляется их искусству и уже называется ими искусством для искусства. Такое искусство для искусства, такое, а не то, пустое и надменное, которому безразличны искренность, человечность, любовь и великое историческое прошлое, в Эпохи, когда их искусство шарит в человеческих душах, сопротивляется этим, которые из высокого назначения извлекают высокую выгоду. И такое искусство всегда протестует против господствующих нравственных и художественных устоев в эпохи, когда эти устои подпирают растленное общество.
Поэтому чистый художник, чистый человек и художник, защищая чистое искусство, в тяжелые годы истории с отвращением говорит: "Подите прочь какое дело Поэту мирному до вас!"
Эстеты считали, что эти стихи написаны специально для них. А не эстеты? Но они-то уж, заключенные в крепости, сосланные в Сибирь, разжалованные в солдаты, они-то, наверное, хорошо понимали, годятся им такие стихи или не годятся? Если бы стихи этого цикла были изменой идеалам свободолюбивой юности, то казалось бы естественным, что в первую очередь осудить их должны люди, принимавшие участие в политической борьбе. Но ничего подобного не произошло.
Друзья Пушкина, и как раз те, которые особенно тяжело пострадали после поражения восстания, не восприняли эти стихи ни как измену идеалам свободолюбивой юности, ни как уход от идеалов.
16 сентября 1834 года Кюхельбекер в письме своему племяннику Н. Г. Глинке из Свеаборгской крепости пишет: "Если уже назначить какой-нибудь отдельной его пиэсе первое место между соперницами (что впрочем щекотливо и бесполезно),- я бы назвал "Чернь"; по крайней мере это стихотворение мне в нынешнем расположении духа как-то ближе, родственне всех прочих"*.
Тотчас же, естественно, обращают на себя внимание слова "в нынешнем расположении духа". Нынешнее расположение духа человека, сидящего восемь лет в крепости... Тынянов считает, что они указывают на "перекличку пушкинской "Черни" с отношением Кюхельбекера к официозной журналистике последекабрьского периода"**. Вероятно, это действительно так, и, конечно, "Чернь" обращена "против современной Пушкину официальной журналистики..."***, Но только ли это могло заинтересовать сидящего восемь лет в крепостной одиночке человека? Только ли спор с "официальной журналистикой" волновал писателя, декабриста? Вероятно, не только это. Сидящий восемь лет в крепостной одиночке человек - писатель и декабрист понял эти стихи как старую борьбу и знал, против кого борется автор этих стихов. Можно предположить, что в крепости спор только с "официальной журналистикой" утрачивает многое и уступает место другому: спору с роковой властью. В крепости, вероятно, все это становится яснее, чем в петербургском кабинете.