В беспорядочный гул перемешались возгласы, ржание лошадей, брань грузчиков, стук и свист паровозов и вой пароходных сирен… Воздух пропитался жирным запахом кокоса, смешанным с едкой угольной копотью и горьковатым запахом касторового орешка, точно слоем пестрых, мелких камешков усыпавшего землю…
Любил Юрка Гутуевский порт.
Обыкновенно весной, когда темнела слегка белая пелена снега, сковывавшая ширь Финского залива, и местами, точно окна в бездну, начинали чернеть кое-где проталины, Юрка не мог сидеть дома.
Его толкало тогда из темного подвала, в котором обитал он с теткой – грубой, вечно полупьяной поденщицей-прачкой, толкало на волю, в порт, и, не стесняясь расстоянием, мальчик часто совершал восьмиверстные[3] прогулки на Гутуевский остров с единственной целью – посмотреть, что творится в порту.
Лишь только дохну́т легонько мартовские оттепели, Юрка убегал из дому на целый день и шнырял по острову с особенной радостью, щекотавшей в груди, следя за оживлением порта. В его глазах весь порт, с пакгаузами, элеваторами и длинной, ровной полоской Морского канала, был как бы одним громадным одушевленным существом. Он спал в зимнее время, покрытый пеленой снега и опустив крылья своих пакгаузов, но с весной оживал и пробуждался. Медленно стряхивалась печать сна, и с каждым днем все шумнее и шумнее становилось в нем. А когда наконец майское солнце искристыми змейками разбегалось в синем, волнующемся просторе и вдали начинали появляться клубы едкого, черного дыма, возвещавшие о прибытии иностранных пароходов, порт совершенно пробуждался и начинал говорить громко и могуче своим непонятным языком гама и суматохи.
Тогда Юрка по неделям не показывался домой.
Жирный кокос давал обильную, сытную пищу, пустая баржа гостеприимно открывала для ночлега свою каюту, и Юрка поселился в порту. Его совершенно не тревожило, что где-то в темном подвале полупьяная тетка клянет и бранит его, давая торжественные обещания «изувечить проклятого мальчишку, ужо бы только показался домой, бродяга!»
Собственно этой бранью и основательными колотушками в дни пребывания Юрки дома кончались все заботы о его особе. Его почтенная родственница в глубине души ничего не имела против исчезновений питомца.
– Меньше хлеба съест! Черт с ним! Пусть хоть голову сломит! – утешалась она, не видя по нескольку дней племянника. И только самолюбие ее страдало. – Уважения никакого! Что я ему, девчонка далась? Сказано: сиди дома – так и сиди! Вот погоди ужо! Изувечу, бродяга, право изувечу! Покажись только! – изливалась она в чувствительной беседе с полуштофом в минуты отдыха. Уязвленное самолюбие страдало, и гнев против «бродяги-дармоеда» кипел в ее груди все сильнее и сильнее, пока не пустела бутылка. Тогда оскорбление растворялось в проглоченной влаге и выливалось слезами обиды из глаз. – Что я, каторжная ему? – всхлипывала она. – Кормишь, кормишь, что прорву какую, и не только ласкового, благодарственного слова не услышишь, так и послушания никакого… Что тряпка ему, что тетка родная – все равно! Выгоню ужо совсем – будет знать!
Так вспоминала несчастная женщина своего племянника, то пылая гневом, то терзаясь горькой обидой, а «неблагодарный бродяга» не только не помнил о ней в блаженные дни пребывания в порту, но даже прогонял какие бы то ни было мысли, связанные с теткой, точно боясь нарушить ими покой привольной жизни.
Утром, когда красноватые лучи солнца неуверенно выбегут из-за дымки облаков и затрепещут в плескающейся воде, Юрка вылезал из своего убежища и обходил порт, еще тихий и спокойный…
Пробираясь среди нагроможденных за прошлый день тюков, бочек и мешков, он высматривал укромное местечко, где бы легче было подобраться к кокосу, и, наметив цель, неслышно проскальзывал под покрышку в самую глубь мешков.
Там не спеша, по выбору брал из непоротых мешков свою обыденную пищу – корки кокосовых орехов, выбирая белые и чистые, в изломе как сахар, куски. Потом, когда начинал гудеть работой порт, Юрка шнырял промеж рабочих, ходил по пароходам. Среди иностранных гостей у него было много прочных знакомств. Грубые, загорелые и обветренные матросы ласково встречали мальчугана и на его коверканное английское «доброе утро» отвечали дружескими приветствиями, как старые знакомые.
От них добывал Юрка табак, крепкий матросский табак, от которого долго щипало в горле и занималось дыхание, и пресные белые лепешки, заменявшие хлеб.
И не тянуло отсюда Юрку домой, в узкий полутемный двор-колодец, в затхлый подвал, пропитанный запахом мокрого белья и водки.