Выбрать главу

Ты молчала.

– Когда умрет душа! – крикнула ты. – Умрет навек и никогда не воскреснет! Когда молить Бога о воскрешении уже нельзя будет, ибо молить будет нечем, и воскрешать будет – нечего! Вот тогда вы оглянетесь вокруг. Руками всплеснете! Завизжите от отчаянья! Глухое место, пустое – душа. Заросшее чертополохом, заваленное гнилью всяческой. И вы его таким словом называете – ду-ша?!.. Вот оно, Мертвое Поле! Ваше – Поле! Ваша – жатва! А вы про Бога себе толкуете! В церковь ходите! А вы давно уже разучились отличать, где Бог, где Дьявол – вам все едино, ибо все едино и все равно мертвой душе!

Толпа качалась и колыхалась, слоилась черными бревнами, двигала дремучими головами, а в сердцевине шевелящейся пчелиной сутеми стояла ты, как бы висела в воздухе – худой стручок, вылущенная шишечка на колючей ветке века, – и, терпеливо снося насмешки и плевки, обращала себя в Слово, потому что знала доподлинно, земляным знанием и звездным нюхом: Слово пронзит копьем века, и упадет под ним тот, кто слаб и хил, и смело встретит его грудью воин. Были ли воины в толпе вокруг тебя, в плюющей и рыгающей своре, грызущей шоколадки в цветной фольге? Были, конечно же, были; иначе не кидала бы ты вдаль свое остроконечное Слово, и не улыбались бы в животах у матери грядущие дети, видя летящее над собой твое золотое копье.

Ветер гнул и мотал ветви березы, и далеко в ветвях, под самой медвяной, сладкой синевою неба качалось пустое гнездо, рискуя вот-вот оборваться, упасть. Люди тесней и ближе придвигались к тебе. И ты, окруженная ими, взятая в плен, прижалась спиной к церковной стене, раскинула руки и крикнула:

– Попробуйте троньте меня! Троньте – и церковь обрушится, задавит вас!

Смешок снежком ударил в лицо, метко пущенный. И ты сломалась внутри, согнулась, села у стены, уткнула патлатую голову в ладони и заплакала.

КОНДАК КСЕНИИ О ВОЗЛЮБЛЕННОМ МУЖЕ ЕЯ

Я жила тогда в пустой церкви, где не было ни икон, ни фресок, в мастерской художника Юхана. Тогда я не знала, что Юхан станет моим мужем: он пустил меня пожить милости ради, нашел меня на мосту ночью, я задумчиво глядела на черную маслянистую воду и плакала, хотела туда прыгнуть, наверно. Устала я тогда очень, устала. Не хотела жить. А вода была черная, нежная. Как шаль матери... Елизаветы, я этой шалью ее в гробу накрывала. И вдруг меня за локоть кто-то сзади – цап! Смотрю: мужик. Жилистый, сильный. Весь зарос бородою, одни глаза светят. «Это что ты собралась делать, а?» – грозно спрашивает. «Топиться», – просто и печально я отвечаю. «Ну так, хорошенькое дельце», – трясет меня за плечи, и к себе притискивает, и щеки мне холодными руками растирает, чтобы очнулась я, значит. И я внезапно увидела все сразу: чернь воды, желтые масляные пятна фонарей, искристый гранит парапета, летуче-мышье крыло призрачного моста, чужое бородатое лицо, свое лицо, как морду больного суслика, – весь красивый ночной мир, живой мир увидела я и разрыдалась. А он утирал мне жесткими ладонями мокрое блюдо лица и гудел над ухом: «Ну, Юхан я, Юхан, я северный человек, ты меня можешь не пугаться, ты просто человек, я просто человек, пойдем ко мне – вот гляди, перекрещусь, тебя не обижу и пальцем не трону». И перекрестился – как-то не по-нашему, а слева направо, и не троеперстием, а всею ладонью. И я с ним пошла.

Он жил и работал в маленькой церкви, разграбленной и опустошенной и отданной ему властями под мастерскую, ибо Юхан был художник, – а я не знала, что это такое – художник, и, когда на меня со стен ринулись, упали, покатились краски, бездна красок, волны и водопады, когда закричало красное, запело гордую песню синее, ударили в меня солнечные стрелы осени и лица и тела нагих красивых женщин, – я ахнула, присела на корточки, замотала головой и закричала: «Я ослепла, я ослепла!» А Юхан засмеялся, поднял меня с полу и говорит: «Дурашка, это же мои картины. Садись. Я тебе все покажу». И я села прямо на пол, на холодные каменные плиты бывшей церкви, и он стал мне выкладывать на полу свои работы, и я гладила их кончиками пальцев и смеялась от счастья. Он клал передо мною на древние камни и портрет старой матери, и обнаженную женщину перед зеркалом с жемчужной ниткой на гладкой лебединой шее и с глазами коровы, питающей тельца сосцами, и корабль, стиснутый льдами, военный сторожевик в снегах и льдах Севера, – и сзади на холсте было написано: «Остров Колгуев», – и собак, много собак в упряжке, а в санях сидит раскосый человек с лицом, как медная тарелка, и над его головою горит гигантский веер разноцветных – синих, золотых – сполохов! Я спрашиваю, задыхаясь: «Юхан, а это... что», – и указываю пальцем дрожащим на эти огни над головой каюра. Юхан как засмеется! Как засмеется, загрохочет будущий муж мой! «Это, дурачочек, – сказал он и обнял меня за плечи крепко-крепко, – Северное Сияние! Это огни такие на небе ходят! Они только на Севере видны. Может, и у нас есть, только глаза наши ослабли, и мы их уже не видим. А там небо ближе, воздух чище, людей меньше, звезды рядом, – вот и видно их. Нравится?..» – «Лучше всех эта картина!» – выдохнула я, склонилась и дотронулась губами до мазков, изображающих Северное Сияние. И, как только я это сделала, – так все во внутренностях пустой церкви переменилось, во тьме забегали искры, во впадинах и нишах, там, где были когда-то иконы, появились темно-золотые лики, и тихая музыка раздалась в вышине. Юхан сжал меня за плечо сильнее и шепнул: «Не бойся. Это призраки. Они часто приходят по ночам. Они тоскуют по своей церкви. Иной раз их так много, я и работать не могу. Сначала было страшно. Потом – привык. Они добрые, не обижают меня. И тебя тоже не обидят. Ты скажи им что-нибудь!»

Прямо над нами, в темной каменной нише, светилось нежно-золотым светом мужское лицо. Я различила: морщинистый лоб, лысину, пух золотых волос над ушами, крупный нос, склад ласковых, скорбно сжатых губ. Человек держал в вытянутой ладони подобие детского игрушечного города. По золотым морщинам его щек текли невидимые слезы. «Святой Николай, – прошептал мне в ухо Юхан. – Святитель Николай, чудотворец, Никола Угодник. Помолись ему. Он может сделать чудо». – «Он... уже сделал чудо», – шепнула я в ответ. Юхан понял, склонился и поцеловал меня. Не так, как женщин целуют. Как детей, на сон грядущий: крепко, в щеку, горячо и вкусно. Ведь он не спросил меня даже, откуда я, кто я! За воровку не принял!

Так я осталась жить у мужа моего, Юхана. Да, мужа, ведь Николай Чудотворец в ту же ночь и повенчал нас, со стены пустой сошел к нам, два венца над нашими головами держал, два колечка нам дал, – только шум поднялся вокруг нас, когда он нам колечки протянул, и голос я услыхала: «Будете друг с другом вместе в любви, в браке Предвечном, не торопитесь. Это еще не ваша ночь. Ксении надо очиститься от многая скверны, от тягости, давящей непомерно на сердце. А когда она легкая станет, легче птичьего крыла, чистая и звонкая, – тогда берите и вкушайте друг друга. А нынче погодите. Погодите. Не трожьте плоть вашу. Дух ваш еще не готов к брачному пиру». И колечки упали на пол и покатились, а Юхан взял меня на руки и понес к своему нищенскому ложу – сундуку, на который были набросаны рогожки, негрунтованные холсты, старый спальный мешок и траченная молью шкура белого медведя. И я, когда он меня на шкуру опустил, вспомнила эту картину! Его картину! Он в тот вечер передо мной ее и выложил: льды, льды и льды, снова льды, черное небо, алая, как нож в крови, полоса заката полярного. Большая льдина, и медведица на ней лежит убитая, рана в боку, глаза ее уже закатились, когти заиндевели, а рядом с ней, у бока, сочащегося кровью, теплого, еще не застывшего, – медвежонок! Поднял морду, скулит! Плачет по мамке! Белый, маленький, бедный! И холод, холод, и полярная ночь. И где эти люди, кто выстрелили в него? За картиной?.. И я поняла, где. Это с а м Юхан выстрелил. Это с а м Юхан плакал, сжав ствол винтовки, по убитой им медведице. Голодный, холодный моряк. Война. Медведица – еда. А ее сынок? Живой голос медвежонка разрезал меня надвое. «Эта вот шкура... ее?..» – вышептала я осторожно, и губы мои задрожали. «Ее», – помолчав, кивнул Юхан, будущий муж мой.