«Так уж вышло под вечер, когда тьма опустилась на землю и зажглись первые великие светила, и цветной играющий Сириус, и желтокрылый Юпитер, и красный Марс, и черепахи и львы тяжело вздохнули в пустынях, готовясь ко сну, – царь Давид, встав с ложа своего, пошел вдохнуть ночной воздух на крышу царского дома, и стал он прогуливаться по крыше, и внезапно глаза его ослепились: с крыши он увидел моющуюся женщину, она сидела близ круглого бассейна, и вода светилась в бассейне зеленым, розовым и золотым светом от звезд небесных; арапчонок, раб, сидел около ног ее и ладил, увязывал мочалки для нее, чтоб она помыла ими свое смуглое, цвета ореха, тело, ноги, живот и грудь; волосы ее были распущены по спине, глаза горели, как два зеленых кругло обточенных египетских изумруда, и женщина эта вся была очень красива видом.
И зажегся Давид, и тут же послал рабов своих разведать об этой женщине, и рабы сказали ему: это точно Вирсавия, дочь Елиама, жена Урии, Хеттеянина. И послал тогда Давид нарочных взять ее, а она в то самое время погрузила прекрасное тело свое в струи холодного бассейна, и волосы ее всплыли поверх слоистой воды, а глаза закрылись от наслажденья, и...»
– ...святой архистратиже Михаиле и все его воинство, херувимы и серафимы, молите Бога о нас, – пела Ксения пересохшими губами, не сознавая, что она делает, где стоит, куда глядит: кожа ее горела от ледяной, особенно приятной в пустынную жару темной воды, и она все глубже, все бесповоротней погружалась в водоем, все дальше заплывала, окунала в любовную воду лицо свое, губы, живот, ладони, тонула, ныряя, и зеленая, черно-радужная вода смыкалась огромным веком над ее макушкой, и снова выныривала она, задыхыясь, изумляясь, наслаждаясь лаской воды, видя близко перед собой круглые синие белки растаращенных влюбленных глаз раба-арапчонка, – Господи, как же он был влюблен в нее, мальчик, как намертво молчал он, не произнося ни слова, – рот на замок, лишь глаза едят поедом, лишь глаза поют ослепительный вопль!
Она перевернулась на спину, и небу, утыканному первыми звездами, показался ее живот, бело-смуглый, мощный, как сосуд для зерна или вина, рядом с тонкой струистой талией. Вода текла по животу, он просматривался сквозь толщу воды гигантской раковиной. Руки и ноги внезапно ослабли, и арапчонок, охнув, ринулся к краю бассейна, подхватил госпожу под мышки и вытащил ее, сморенную, надрывая мальчишьи жилы, на мраморные плиты. Она разлепила веки, медленно улыбнулась, ее стал бить озноб. Негритенок зашарил руками вокруг себя, вынул из плетеной корзины флакон с растираниями, налил госпоже на грудь, на лоб, стал втирать, нежно дуя ей в лицо, и волны горячей крови потекли по внутренним рекам тела, и били и били в сердце, захлестывая его.
– Вирсавия, – шепнул арапчонок, – Вирсавия, госпожа моя!.. Плохо тебе?.. Я вдую вина в рот твой из губ моих...
И, как только раб слепою рукой взял лежавшую подле флягу и, отвинтив зубами крышку, хлебнул большой глоток сладкого черного вина и поднес лицо свое к лицу Вирсавии, – пахнуло нестройным гулом, приближающимся, грозным. Застучали копья и доспехи о выщербленный мрамор Уриева двора, и около бассейна, давя пятками хлебы и виноград для ужина, разложенный на выбеленных холстах, столпились во множестве воины, слуги царя, и жадно воззрились на голую, распластанную на каменных плитах смуглую женщину, – а волосы женщины, грубые, мокрые, перевитые черные веревки, лежали вдоль ее тела, как длинные глубоководные рыбы, как удавки, коими душат боевых коней врага.
– Это Вирсавия?! – закричал один из воинов, ударяя себя по облаченному в доспех колену. – Хотел бы я такую жену!
– Взять ее! – крикнул, указывая на нее плетью, укутанный в желтый шелк бородатый человек – верно, главным он здесь был.
Воины бросились к ней. Она резко села, неловко подогнула под себя ноги, рванула к себе, чтобы прикрыть живот и грудь, кусок хрустящей холстины. Зеленые глаза волчонка, затравленного лисененка обшаривали мужские груди, головы, бороды.
– Не троньте! – выкрикнула. – Я жена Урии, полководца, Хеттеянина! Я боюсь вас!
Слышно было тяжелое дыхание мужчин. Негритенок облизнул губы и шепнул сам себе: «Прощай, изумрудная звезда моя, Сотис». Много тел приблизилось к ней; много рук схватили ее. Связали руки, ноги. Завязали теплым платком голову, рот. Закатали всю в дубленый черный монастырский тулуп. Подняли, понесли. Вынесли на снег, в звонкое серебро сугробов, рубящих острыми топорами синь.
– ...куда вы тащите меня?!.. Куда?!..
Еще долго несли, крепче затянули платок на глазах, чтоб не видела ничего. Пахнуло теплым, молочным, коровьим. Свод деревенской избы замаячил, поплыл туманно. Подошел человек – всем женским покорным нутром почувствовала она, что это Царь:
– ...вы ей руки веревками поранили. Развяжите ее. Вам лишь бы красоту погубить. Звери. Не так надо было ее привести. Не так, как рабу. Как кошку связанную, дикую. А как царицу. Она же – царица моя. Ты! – За грудки ближнего схватил. Красной яростью напрягся, вскипел. – Ты же раб, тебе что злато, что медяк – все едино. А она – красота мира. Я за царапину на ней тебя повешу. Что ты там жамкаешь?.. Я – женат?!.. Плевать. Разженюсь. На ухо туг, – не услышал: что?!.. Она – чужая жена?..
Сквозь рядно платка, как сквозь решетку, Ксения мутно видела бороду, сверкающие глаза с выпученными в бешенстве белками, медный блеск гнутого налобного обруча. Грубо, царапнув ногтем, сорвали платок. Гроздь тусклых лампочек на витых шнурах висела под потолком. Свет от них крошеным луком ел лицо. Ксения зажмурилась, указала пальцем на бородатого и смело сказала, навзничь лежащая, крепко связанная, спиной ощущая доски, а под ними – землю:
– Ты хочешь меня взять? Я не дамся тебе. Я отгрызу тебе язык, выгрызу щеки! Я не таких царей видала!
Бородатый человек повел глазами вбок, как бы ища что-то, заслонился от Ксеньиного лица ладонью. В дверь вбежали три девочки, мал мала меньше. Они ринулись к печке и выкатили из нее два пасхальных яйца, источавших дурной запах. Яйца нарошно позабылись с прошлогодней пасхи в монастырской сторожке – к счастью или из боязни перед гневом Божьим, но их не трогали. Девчонки визгливо, как от щекотки, засмеялись и босыми, в красных цыпках, ногами покатили яйца к порогу, в снег.
– Где я! – крикнула Ксения. – Почему я связана! Почему ты мучишь меня!
В распахнутую дверь избы ударил снежный желтый свет. Девочки разбили пятками скорлупу, и две вороны с угольными крыльями упали со стрехи и стали склевывать Божью благодать.
– В монастырской сторожке, – медленно изронил длиннобородый и вдруг сгорбился, скрючился, задрожал, закрыл глаза свои рукой, сделался маленьким и горестным, как осенний лист. – Только я обманул тебя, святая женщина. Я ведь не царь. Не царь. Не царь! – Он дрожал и плакал. – А вот он, твой властелин. Вот! Вот! – Указывал вглубь избы, и рука ходила ходуном. – Вот! Но он не хочет тебя. Он живет жизнью Духа. А зато я тебя хочу. Я! Я умею ценить красоту. Любить ее! Холить! Лелеять! Я тебя осыплю дарами, лалами... яхонтами... А этот... этот!.. Сморчок... Не гляди на него!.. Не гляди!.. Сейчас... сейчас я развяжу тебе ноги...
Застылыми глазами глядела Ксения в избяную темноту, различая никелированные спинки сиротских больших, как гробы, кроватей, плохо покрашенные тумбы; штаны и рясы и подрясники, висящие на криво вбитых вешалках; беленый холмистый бок русской печи и черную трубу голландки – в разверстую печную пасть девочки, наглядевшись на ворону, кидали в скворчащий огонь березовые поленца и щепу; и там, далеко, на койке у окна, где на голый грязный матрац была накинута, в виде простыни, непотребная кацавейка, – ее вмерзшие в полумглу зрачки нашарили... ощупали...