Выбрать главу

Кулек присел на крылечко и, опустив голову, заплакал. Грустно видеть, когда плачет ребенок, не сознающий серьезных невзгод жизни, горе которого так же мимолетно, как тень от облака, набежавшего в ясный солнечный день. Прошла минута, исчезла тень, и он еще с невысохшими слезами на глазах улыбается и резвится, забыв о горе. Но скорбно видеть, когда плачет взрослый человек тем тяжелым грудным плачем, который сильнее недуга подтачивает силы и часто оставляет на всю жизнь неизгладимые следы в чертах лица и в характере. Вот этим-то надрывным плачем от шумной Волги до пустынных Оби и Енисея нередко оплакивает русский мужичок свою горькую долю, свою безысходную нужду!

Покончив со своими должниками, Петр Матвеевич с наступлением сумерок, когда в селе стала стихать дневная деятельность и меньше встречалось на улицах народа, прошел позади дворов в волостное правление, где жил волостной писарь Борис Федорович Мошкин, около пяти лет самовольно управлявший волостью. Человек он был угрюмый, молчаливый и ходил постоянно с повязкою на щеке, снимаемой им только в дни приезда исправника и других властей. Зная его влияние на общественные дела, каждый торговец, приезжавший на Юровую, считал долгом приносить ему известную дань, с которою пришел теперь и Петр Матвеевич. Свидание их было весьма продолжительно и, должно быть, по своим результатам приятно для Петра Матвеевича, так что, возвратившись домой, он долго сидел и улыбался, барабаня всевозможные знакомые ему мотивы и насвистывая: "Я посею, сею, млада-молоденька!" Когда же хозяйская племянница, стройная краснощекая девушка, внесла ему ужин, он, забыв свою степенную солидность, неожиданно щипнул ее за один из концов шейного платка, падавшего на высокую грудь, заставив ее от этой любезности вскрикнуть и пр-исесть.

— А-а-а, испужалась? — со смехом произнес он. — А-ах, ха-ха-а, а ты бы, молодка, того… около старика-то пообихаживала, у старика-то карман то-о-олст, э-эх-хе-хе-е, горячая жилка! — И он снова хотел повторить свою любезность, но горячая жилка, стыдливо закрывшись передником, убежала и более не возвращалась.

-

Вкравшееся в ум Романа Васильевича сомнение в законности установленной крестьянами таксы на рыбу не покидало его. Выбрав первую же свободную минуту, он пошел к писарю с намерением выведать его мнение, но, не подавая вида о настоящей цели своего посещения, издалека, стороной, между разговором, коснулся этого вопроса, намекнув и на то обстоятельство, "как-де, есть ли что в законе касательно этаких бунтов, и точно казна потерпит от этого ущерб?" И Борис Федорович, зараньше уже подготовленный дальновидным Петром Матвеевичем, с первых же слов сказал ему: "Есть!", и что "стачки, устанавливаемые скопом, воспрещены", и "если они не примут своевременных мер против нее, то дело может принять для них весьма неприятный оборот" и в подкрепление своих слов вычитал ему те статьи закона, где говорилось о стачках и о возмущениях, производимых скопом, Роман Васильевич, не доверявший Петру Матвеевичу, не ожидал подобного известия. Но перед таким авторитетным аргументом, какой привел ему Борис Федорович, он растерялся, упал духом и, по обыкновению, посетовал и на свою долю и на общество, избравшее его головой.

Результатом происшедшего между ними совещания о принятии предохранительных мер было то, что на другой же день в волости назначили сходку, на которую повестили всех крестьян-рыбопромышленников. Самые бедные, вроде Кулька, Вялого и Кондратия Савельича, не оповещались: все знали, что они придут и без повестки потолкаться в толпе, послушать, о чем говорят более зажиточные, и потом поднять вверх правую руку, утверждая этим принятым в быту их жестом то мнение, которое установит меньшинство их. В этой бедной, забитой жизни капитал играет еще большую роль, чем где-либо, подавляя всякую правдивую мысль, если она родилась в уме бедняка, одетого в оборванный полушубок и такие же бродни.

Несвязно, запинаясь на каждом слове, произнес вступительную речь Роман Васильевич, объясняя собравшемуся обществу незаконность составленной ими таксы. Все внимательно слушали его, теснясь за решеткой, отделявшей волостное присутствие от остального пространства, предназначенного для сходок. Внимательно слушал его и Борис Федорович, стоя, по обыкновению, с подвязанной щекой у стола, покрытого черным сукном и заваленного бумагами и пакетами. Никто в толпе во время его речи не шелохнулся, и каждое слово его отчетливо доносилось до ушей стоявших даже у порога. Скрестив на груди руки, слушал его и Иван Николаевич, выдвинувшийся вперед всех при начале ее.

— Ты о чем это говорил-то, не во гнев тебе, спрошу я?.. — произнес он, когда Роман Васильевич замолчал и отирал полою нового суконного зипуна вспотевший лоб и ладони у рук. — Я, признаться, слушал, да что-то в толк не взял!

— Народ-то вот не надоть мутить, Иван Николаич! — с сердцем ответил он. — Вот я к чему!

— Так тебе бы так и сказать, короче бы дело! А кто ж их мутит?

— На миру-то про тебя говорят!

— По-твоему выходит, у всего-то крещеного мира и разуму своего нет, а? — с иронией спросил он.

— Мир-то наш, Иван Николаич, что скворя, [4] все боле с чужого голоса поет. Уж не тебе бы и пытать об этом, ты сам пытанный! Ты вот и теперь первый заговорил, а все молчат, стало быть, оно и касающе тебя!.. Ты, Иван Николаич, к слову сказать, помутил мирским-то разумом, да и в сторону, а мы в ответе!

— В чем же ответ-то твой будет, ну-ко?

— В попущении бунта!

— Бунта-а-а! — с удивлением произнес он.

— В такце вашей да в казенном ушшербе.

— Гора-то какая выросла, и глазом не окинешь, а? Заварили же мы, братцы, кашу волостным на расхлебу, — с иронией обратился он к обществу, все время молча слушавшему их. — При каком же тут деле казна-то? — снова спросил он.

— Ушшербнет.

— Отчего бы это казне-то ушшербнуть, ответь-ко? Кажись, сама деньги-то делает.

— Иван Николаич, ты взялся говорить, так словами-то не играй, здесь волость, сход! — серьезно заметил ему писарь. — Здесь слово-то говори с оглядкой.

— А тебе бы, Борис Федорыч, на мой ум, подвязать язык надоть, а не ланиту. Ты меня-то не учи! Я сам порядок-то знаю! Ты не боле как наемник наш, твое вот дело писать, что голова тебе прикажет да общество. А свое-то слово в мирскую речь бросать не доводится. Аль язык-то тебе Петр Матвеич наточил, а? Ну-тко, скажи нам, кому это он в волость, по задворьям-то хоронясь, узел вчера нес, что доброй бабе и на коромысло не зацепить, а?

Борис Федорович покраснел и, отвернувшись в сторону, закашлялся и поправил повязку.

— А-а-а! Видишь, сладкие ж гостинцы-то, и перхоть взяла, — с юмором заметил Иван Николаевич.

В толпе послышался смех.

— Доехал… то ись… и мужик же… а-ах ты, братец! — раздались в ней одобрительные отзывы.

— Иван Николаич, ты уж был в науке? — вступился Роман Васильевич, покачивая головой.

— Был, Роман Васильич, был… осветился! — тем же тоном ответил он.

— Что птица за решетчатыми окнами сидел?

— Сидел, Роман Васильич, сидел, да там и правду-то щебетать научился! А корить то этим при обществе нечего, не за воровство сидел, а за правое дело, что свеча пред богом… По-омни, все мы под богом… от тюрьмы да от сумы…

— Не корю я тебя, дру-у-уг, — прервал он, — а грех бы, говорю, других-то совать в энти палаты…

— Кого ж я сую-то, а?

— И общественников и нас…

— О-о-о! А я уж испужался, думал, не Бориса ли Федорыча; так он, Роман Васильнч, и без чужой помощи своим умом до энтих-то палат доживет. Гостинцы-то на еду скусны, да отрыжка-то с них о-о-ой… худая живет! А ест, ест, да и придет час отрыгнуть! А ты бы, Роман Васильич, послушал моего старого ума, лучше б было, коли за общество стоял. С нами тебе жить-то доведется, о-ой, с нами! Скажи-ко ты мне, чем я под иго-то подвожу, а?

— Не ты ль на такцию общество-то подбил, а?

— Я! я! Так энто и есть иго-то… бунт-то?

— Бунт!

— Если я, к примеру, слепому дорогу покажу — и бунтовщик, а? Да где же про это писано?

вернуться

4

Скворец. (Прим. автора.)