Я порылся в карманах, забыв, что они пусты — все, что было, ушло на обновки «младенцам». Пришлось объясняться: не рассчитывал, что столько проживу, но если теперь поступлю на работу, то при первой же получке уплачу.
— Да вы небось слышали наш разговор.
— Меня ваши разговоры не интересуют. Я стою выше всего временного… Я, молодой человек, дворянка! — тряхнула она своей копной.
Меня заело. В ответ я тоже тряхнул вихрами и громко, с вызовом сказал:
— А я комсомолец!..
— Скажите пожалуйста, какое высокое звание! — передернула она костлявыми плечами.
— Высокое! Выше всякого дворянского!
Хозяйка еще ближе поднесла лорнет к глазам и теперь взглянула на меня с неким любопытством. Я же с усмешкой поклонился:
— О ревуар, мадемуазель!
Я вскочил, поспешно оделся — и на улицу: не мог больше оставаться тут.
Но куда же теперь? Опять разве на Горную за Капиным адресом? Нет, сначала к Павлу Павловичу — взять залежавшуюся котомку. Да, к нему!
Открыл мне Филя. Он вышел встрепанный, на шее висел сантиметр, в поле рубашки — иголка с ниткой. От него несло водочным перегаром, видно, только что кончился запой.
— Проходи, пропадущий, — сказал Феофилактион, пропуская меня вперед.
Ни Павла Павловича, ни Юлечки дома не было. На мой немой вопрос Филя ответил, что все сейчас в бегах, что и я не ко времени пришел.
— Что такое?
— Магазин-то тю-тю! Последнее дошиваем.
— Закрывают? Значит, нэпманам конец? — завертелся я вокруг Фили.
— А чему ты радуешься? — заворчал он. — Без работы останемся, дурачок. Надомников Павел Павлович уже рассчитал. И о тебе не поплакал.
— А я и не нуждаюсь.
— Как это?
— А так! Захочу — так в мастерскую. Обещали взять.
— Тебе хорошо, — вздохнул Филя.
Не снимая пальто, я стал оглядывать швальню. Какой-то непривычной заброшенностью повеяло сейчас от нее. Из двух манекенов остался один. Раньше на верстаке полно было всяких материалов, теперь же лежали только лоскуты саржи, рулончик ватина и сметанный верх пальто. Его, наверное, и дошивал Филя. Заглянул под верстак, где раньше лежала моя котомка. Сейчас и ее тут не было. Перехватив мой взгляд, Филя сказал, что Юлечка спрятала ее в чуланке: так перепугалась она тогда фининспекторов.
— Погоди, я принесу твое богатство, — сказал он. — А допрежь пойдем чаю попьем, — потянул меня в кухню.
Там, на столе, стояла банка с вареньем. Садясь рядом со мной, Филя кивнул на банку.
— Юлечка ровно знала, что ты сегодь зайдешь — варенье оставила, велела угостить тебя. Она, гляди, частенько справлялась о тебе. Околдовал ты ее, что ли?
— Вот еще…
— И не «еще», а бабы, скажу тебе, чудны. Кого они возлюбят, то делаются сами не свои, на все идут. Поверь мне, я знаю. — Он налил мне стакан и пододвинул варенье. — А кого, друг ты мой сердешный, не возлюбят — шабаш. Хошь знать, так через то я и пристрастился к проклятому зелью, будь оно неладно! Ты слушаешь меня?
— Слушаю, — мотнул я головой.
— Так вот, скоко-то годов назад втюрился, братец ты мой, в одну вдовушку. Ладная была собой, что станом, что личностью. И что со мной стало? Веришь — нет, потерял покой. Раз зашел к ней, два — улыбается. Ага, думаю, взаимно нравлюсь. Стал подарочки ей носить. Заколочу какую копейку — и в магазин. То духов каких, то брошку. А раз принес отрез на платье. Из чистого атласа! Вручаю. Атлас так и блестит, гляжу — и у нее глаза заблестели. Оговорилась, правда: зачем, слышь, такой дорогой презент? (По-ихнему презент — это, гляди, подарок.) Чем, говорит, я заслужила? А я ответствую: красотой, душенька, красотой ненаглядной. Понравились, видно, ей такие душевные слова. К столу позвала, наливочкой попотчевала. Я было после того ручку ей целовать (городским все непременно ручки целуют), а она мне грозит розовым пальчиком: «Это, Филя, ни к чему». И отсылает домой… Ты слушаешь меня? — опять справился он.
— Говори, Филя, интересно. — Теперь уж вправду он заинтересовал меня и вместе удивил своим неожиданным красноречием. У всех молчунов, видно, так бывает: копится, копится да и прорвется. — Говори.
— Не обескуражился я, вдругорядь браслетик поднес ей. Какой, слышь, восхитительный. Но не взяла. А глаза так и горят. Не обманешь, говорю себе. Оставил. Но к себе и в этот раз не подпустила. Гордая она была. Только во мне этакое упрямство обозначилось, не отступаюсь — хожу и хожу к ней. Одевалась, скажу тебе, не так богато, но со вкусом. Платья без воротничков, вся шея открыта. А шея у нее белая, круглая, этакая сдобненькая, так бы вот и приложился к ней. Если забежишь к ней утром, когда в магазин с одеждой пошлют, то увидишь ее с распущенной косой. Золотистый, пышный, весь в волнах волос-то, быть купается она в этой пышности. Вот уж, братец ты мой, красотища-то! А ежели придешь вечером, то увидишь ее в другой красе: коса венцом уложена на голове, только на уши спускаются маленькие завитки, чуть-чуть касаясь сережек. Глядишь на нее и не дышишь. Нахрапом, скажу тебе, я не действовал, красоту, брат, надо уважать! И сам, конешно, старался соответствовать. Одевался тогда я с приличием — белая сорочка, тройка из чистого бостона, шапка каракулевая. Как антелеген какой… Слушаешь?