Тетрадь я изорвал, все стал писать заново. На это мне понадобилось несколько вечеров. Когда были готовы мои «огоньки», я опять пошел в избу-читальню, к Курину. Но в этот раз читальня была закрыта.
Уборщица сказала, что накануне под вечер с Куриным стало плохо и его увезли домой, в Семыкино.
— Все шутил, никому не говорил о своих недугах. Жалко болезного, — сочувственно добавила она.
На другой день отправился к Виктору в Семыкино. Чистенький, обшитый тесом дом Куриных стоял на краю большой деревни. В палисаднике кудрявились молодые яблоньки и вишни, пестрели какие-то цветы, гудели два улья, которые, как потом я узнал от Виктора, завел для него покойный отец.
Я постучал. Мать Виктора, высокая седая женщина, провела меня в боковую комнату. Виктор спал на кровати, в левой руке его был зажат до половины исписанный листок, в правой был карандаш. Мать тихо вышла, а я неслышно сел у постели, глядя на вытянувшееся, измученное приступом страданий лицо больного. Дышал он прерывисто, губы вздрагивали. Казалось, он что-то хотел сказать, может, новую фразу, родившуюся во сне. Я увидел, что исписанные листы бумаги лежали и на этажерке, и на подоконнике. Там же были кипы газет и журналов, книги. А в простенке висела семейная фотография: отец, среднего роста, худощавый, с «чеховской» бородкой и с «чеховским» пенсне, мать, еще не столь седая, какой показалась сегодня, он, Виктор, стоящий за спинкой стула, на котором сидела мать, и девочка в белом фартуке. Это, видимо, была сестра Виктора.
Виктор точно почувствовал, что я гляжу на него, пошевелился, кашлянул и открыл глаза. Прохрипел:
— Ты здесь? Случилось что-нибудь?
Я промолчал.
— Не отвечаешь — значит, все ладно, — попробовал он улыбнуться. — Тогда послушай, какой мне сон приснился. Понимаешь, будто бы я в раю оказался. Все там в голубом и жемчужном свете. Но такая скучища, ни одного порядочного человека, одни хитрецы, представь, они пролезли и туда. А ведь говорили попы, что с этим делом там строго…
Улыбка, однако, быстро исчезла с его лица, да и голос ослаб. Он схватился за горло, начал гладить его, чтобы легче дышалось. Листок упал на пол.
— В больницу бы, наверно, надо тебе, — сказал я.
Он отрицательно мотнул головой:
— Давай лучше о деле.
Отдышавшись, он приподнял голову, поднял листок, любовно взглянул на написанное, потом и листок и карандаш сунул под подушку. Заговорил он торопливо, стараясь, видимо, успеть сказать все до нового приступа удушья. Да, он еще поваляется тут. Тепло, не дует, чего ж не валяться!.. Но дело не должно лежать. Пьесы в читальне, на столе, ключи у тети Фени, уборщицы, так что можно и без него вести и спевки, и пьесы читать. Какую отобрать для постановки? Хорошо бы «Женитьбу». Веселая. Должна увлечь. Подколесина, жениха, мог бы сыграть Никола Кузнецов, но лицо… Лучше, пожалуй, он будет в роли Степана, а Подколесина пусть играет Шаша — вон какой он стал степенный, город подтянул его, только вот все еще малость шепелявит, но это ничего. Нюре можно бы предложить роль невесты, всем подходит. Ну а он, Курин, не отказался бы от роли экзекутора Яичницы. Звучит-то как!..
Вошла мать, с укоризной взглянула на него: нельзя так долго говорить. Затем поглядела на меня. Да, надо уходить, больному нужен покой. Протянул Виктору руку. Он долго держал ее в своей, губы дрожали, глаза говорили: приходи еще, еще…
Далеко от нашей деревня Семыкино, но я часто навещал Курина. Раза два ходили со мной Никола, Панно, Шаша, а однажды и Нюрка.
— А, купчиха пожаловала! — обрадовался было Виктор, но Нюрка сразу на дыбы:
— Вот-вот, лучше роли, чем купецкая невеста, мне не нашли. Так и буду я вам купчихой, ждите!
— Не хочу быть крестьянкой, хочу быть столбовой дворянкой…
— Да поймите же вы, засмеют меня в деревне, пристанет это дрянное купецкое прозвище.
— Кем же хочешь быть?
— Дуняшкой. Эта роль по мне. — И затопталась у кровати, делая сиротские глаза, — Витенька, миленький, уговори наших, Дуняшкой я буду отменной.
Болезнь не отступала. Как-то я застал у Виктора знакомого фельдшера Хренова, который однажды пытался лечить моего отца от запоя способом «облегчения». Еще в коридоре я услышал его привычные словечки: «хоша», «мабуть», «пардон». А когда вошел, увидел: и Виктор, и фельдшер — оба, морщась, тянули из стаканов самогон.