Никола же вперился взглядом в своего отца, который сидел рядом с моим. Андрей Павлович, захватив в горсть подпаленную бороду, мял ее и все щурился на газету, которая свисала со стола.
— Кум, а ты? — вдруг обратился к нему мой отец.
Тот встрепенулся, последний раз потрепал бороду и сказал:
— А что я? Пишите!
— Меня и сестренок тоже! — раздался мальчишечий голос от дверей. Это был Федя Луканов. Недавно он вступил в комсомол, дождался-таки своего срока. Я видел его редко — лишь на комсомольских собраниях да при уплате членских взносов. Парень был занят — каждое утро, еще в потемках, он отправлялся в село на мельницу, куда комитет взаимопомощи взял его в подручные к мельнику. А сестренки там же, в селе, подрядились в няньки.
— Пиши, пиши и его! — кивали отец и кузнец.
Казалось, все пошло как надо. Мы с Николой переглядывались: тронулась и наша лесная деревня, не зря, выходит, читали.
Но на Феде и кончилась запись. Напрасно мы спрашивали других.
— Погожу! — ответил Юда.
— Хочу приглядеться, — отозвался Паля Копенкин, которого в селе именовали графом — по деревне Графово, откуда он переехал на жительство в Юрово.
— Вот вам колхоз! — показала кулак жена Копенкина, рябая Анюха, которая во всех важных случаях вместе с мужем приходила на собрания и всегда оставляла за собой последнее слово.
— Ха-ха-ха! — прокатилось по избе.
— А вовсе и не смешно, — отпарировал отец и обратился к братьям Петровым: — Вы что скажете?
— Дык ведь как люди, так и мы…
— Офонасий?
— Аль без меня не обойтись? А мне, промежду прочим, тоже некуды спешить, — ощерил он остренькие зубы.
Силантий хлопнул ладонью по столу.
— Чего спрашивать? Не получился колхоз. Все!
Люди расходились со сходки понурыми, стесняясь смотреть друг на друга. Юда так на коленках и прополз к порогу, а когда увидел нас, виновато заморгал. Извините, дескать, я так скоро не могу.
Тетка Овдотья, выйдя на середину избы и уперев руки в бока, качала головой:
— Ах, лапти-лапти. Кого послушались-то?..
— Да погоди ты, Овдотья, быть за упокой читаешь, — огрызнулся на нее кузнец.
Отец молчал. Так молча и домой пошел.
Трудные дни
С Николой что-то случилось. Все был безустален в деле, весел, неистощим в своих придумках, что и требовалось от заводилы, а тут вдруг захандрил, обозлился на всех.
— Ничего я не буду им делать! — грозил он. — Завалящего гвоздя не дам, последнюю подкову выброшу вон, кузницу закрою. Бастовать буду! Уу, зубоеды!
Слово «зубоеды» было у него высшей степенью недовольства и ругательства. Я пытался возражать ему, не все, мол, виноваты и вообще, какие могут быть забастовки в новой деревне? Не царская ведь. Чокнулся, что ли?
— Не закроешь ты кузню. Не посмеешь! Да и батя не даст!
— Даст! Уговорю! Уломаю! — орал в ответ Никола.
И уговорил. Несколько дней кузня не подавала признаков жизни. Ни единого удара молота, ни одного звука не доносилось от нее. Тропу, что вела в кузню, запорошило снегом. Андрей Павлович, прикинувшись хворым, днями лежал на голбце, кряхтя да охая, а с наступлением темноты садился к окну и глядел на утопавшую в снегу избенку Трофимыча, дожидаясь, когда зажжется в ней свет. И когда свет появлялся, он начинал собираться, но, вспомнив, что забастовка не окончена, опять ложился на голбец.
А тех, кто шел к кузнецу, еще у калитки перехватывал Никола. На просьбу лошадь ли подковать, сани ли ошинить, или что другое сделать, отвечал:
— Бастуем!
Пришлось собрать комсомольское собрание. Я напустился на забастовщика, но за него сначала заступилась Нюрка, потом Федя Луканов и еще кто-то. Нюрка трясла кудряшками, негодовала:
— Нечего трепать нервы Николы. Над нами смеются, а мы что — должны крылышки сложить? Как бы не так!
— Что предлагаешь?
— А вот и предлагаю, — притопнула Нюрка, — Николу не трогать! А их — к ответу. Несознательные, сами себе яму копают, настоящего момента не понимают. Полдеревни бедняков, а в колхоз не хотят. Чего ждут? Манны небесной? В газету! — решительно отрубила Нюрка и обернулась ко мне: — Ты пиши!
Молодец Нюрка. О газете-то я и позабыл, вовремя напомнила. Обязательно надо написать.
— Только, — сказал я, — зачем же всех пропечатывать? Закоперщиков надо. Силантия, Афоню тоже.
— А Анюху?
— Она ж беднячка, жена пастуха.
— Беднячка, а сама кулаки показывает, — не унималась Нюрка. — Чего она сквернит колхоз?
— Но ты же сама говорила о несознательности. Огулом нельзя.