— Была. И записалась. Мужики хотят ее поставить председателем.
— Но она же из другой деревни.
— И что из этого? Сегодня она одна из перцовских вступила, завтра потянутся другие.
— Скажи, пожалуйста, как все оборачивается. Ну как тут поступишь? Светопреставление, как есть. Не такое, о каком говорит старший братан. Я церкви ни на-столечко… И братана жалко, увяз он там. Нет, Степанида-то, а? Что ты скажешь…
Он так разволновался, что встал и заходил по избе, шлепая растоптанными подшитыми валенками по скрипучим половицам. Потом снова сел и снова заговорил.
Но я не все слышал, потому что его глуховатый басок то и дело забивался беспокойно-громким маминым голосом, доносившимся из пятистенка. Она ругала отца за то, что тот без ее спроса первым вызвался отдать для общего посева все зерно яровых.
— Ишь, богач выискался! — пробирала она отца. — Валяй обсевай всех, а своих без хлеба оставляй…
Отец, защищаясь, просил мать утихомириться, чтобы не услышал дядя Миша.
— А наплевать, пускай слышит. Я никому не обязана.
Мать заплакала, а отец раздосадованный выскочил вон из пятистенка и растерянно остановился перед притихшими дядей Мишей и Алексеем. Дядя Миша, потрогав бороду, невесело усмехнулся:
— Что, допекает?
Отец промолчал, тогда он кивнул на пятистенок:
— Скажи ей — недалеко и она стоит от голытьбы. — И вздохнул: — Эх, дела. В одиночку жить — до самой смерти спину гнуть перед «благодетелями», сообща — пусто в карманах и в сусеках! Но не соединиться — сожрут. Вон Кузю-то как… — Повернулся к Алексею. — Скажи, ты, чай, знаешь, — сейчас как там в верхах, есть какое согласие касательно кулаков? Сколько им было послабления.
— А кто послаблял? — откликнулся Алексей. — Рыковы, Бухарины, малая кучка. А у партии одна линия, ленинская. Ленин как сказал? Мы стояли, стоим и будем стоять в прямой гражданской войне с кулаками. Так говорит и партия. Не послабления, не оборона, а война, наступление.
— Главное дело — кто одолеет. Сила у них медвежья. И ладят бить, курвы, поодиночке.
— Значит, и надо объединяться, а не сидеть по углам.
Слушая разговоры, я мало-помалу вспоминал подробности того, как попал в беду и очутился тут вот в постели.
Случилось это поздним вечером, когда мы с Николой возвращались из Перцова с концерта. Попели в тот вечер славно. И поплясали. Для всего хватило места в просторной избе делегатки. Мы уходили последними: надо было помочь Степаниде и Нюрке поставить на место стол, кровать и комод.
Вышли на улицу, глядим — небо мутно-лохматое, падает снежок. И нигде ни одного огонька. Обнявшись, мы пошли вдоль улицы по дороге, потом свернули на тропу, что вела с горы на гору. Пели, смеялись, снова пели — такими мы были веселыми да счастливыми в тот час. Поднявшись до половины юровской горы, остановились передохнуть.
Тут и раздался выстрел. Пуля прожужжала над головами.
Мы мгновенно прижались друг к другу, а надо бы сразу лечь. Вторая пуля полоснула мне в щеку, и голова сразу же наполнилась колокольным гудом, все поплыло перед глазами. Очнулся, когда Никола взваливал меня к себе на спину. Во рту было солоно от крови. Я дохнул, и кровь прихлынула к горлу, меня затошнило, в голове опять зазвенело, и снова я впал в забытье.
Очнулся уже дома. Увидел склонившуюся надо мной деревенскую знахарку бабку Федосью. Она прикладывала к щеке мокрую, пахнувшую самогоном тряпку, которая как огнем жгла рану, потом, пошуршав бумагой, стала заматывать платком.
А несколькими часами позже около меня был Хренов, в белом халате, в очках, с тесемочкой — за ним ездил Никола. Фельдшер снял бабкину повязку, промыл рану и забинтовал всю голову, оставив прорешки только для глаз.
Возле него толпились отец, мать, «младенцы». Все перепуганные. С надеждой глядели они в глаза фельдшера, ловя каждое его слово. Я видел, как шевелились его губы, но не все слова достигали моего слуха. Понял только одно, что ранение опасное, но, к счастью, не угрожающее летальным исходом (во, оказывается, я мог куда-то улететь!), что пуля пробила только мякоть, не повредила кость. Отец что-то говорил о потере крови, а мать заливалась слезами: «Весь-весь был в крови, и Николайку залил всего, увидела я их, таких-то окровавленных, и ноги подкосились. Господи, за какие прегрешения…»