Пришла Анюха, схватила его за рукав, повела домой.
— Иди-ка, фрунт, выспись хорошенько…
Среди танцующих я увидел Панка и Галинку. Кружась ли в плясовом вихре, меняясь ли парами, они все время глядели только друг на друга, и столько было радости в их глазах.
Натанцевавшись, Панко и Галинка вышли из круга, пошли вдоль деревни. Я видел: лицо Панка так и сияло. Ветерок сдувал на его лоб завитки кудрей, которые Галинка то и дело откидывала ладошкой назад и глядела, глядела в его глаза. Глядела, будто хотела запомнить каждую черточку его лица.
Уже поздней ночью Панко отправился в путь-дорогу. Я пошел провожать. Но за околицей нас догнала Галинка, я оказался лишним. Вдвоем они пошли полем, за которым темнел лес. Я стоял на дороге и глядел на них до тех пор, пока ночная темень не скрыла их из вида.
Дома, ложась спать, я опять подумал о Панке. Прошел ли он падь? Не заблудись, дружок. Да нет, не заблудишься, ведь ты не один. Счастливого пути! И поскорее возвращайся, вместе будем жить!
А жизнь менялась, по новому руслу пошла. Мне председатель колхоза Яковлев велел кончать с секретарством в сельсовете. Все бумаги я передал избачу Хрусталеву. Впрочем, Хрусталев и сам был не прочь перейти в колхоз, говорил, что он мог бы кое-что делать по садоводству — родом-то с Владимирщины, это что-то значит, — но Яковлев сказал, что, когда дело дойдет до яблок и прочего фрукта — позовет.
— А пока, миленький, дуй за себя и за Кузьму.
Но и меня нагрузил, дай бог. В первый же день после сдачи сельсоветских дел он потрогал мои бицепсы и с подчеркнутым сожалением закачал половой.
— Вот до чего довели тебя бумаги. Не мускулы, а вата. (Сам он был хоть и невелик ростом, да крепок, жилист.) Так вот позабочусь о тебе: днем будешь в поле, на чистом воздухе, работать, а вечерком счетоводить.
— Счетоводить? Но я…
— Ничего, научишься. Я книжку купил, почитаешь про всякие там сальдо-бульдо, дебеты-кредиты. Про трудодни там, правда, нет ничего. Не беда, вместе станем считать. Счетоводство для развития головы будет враз. Доволен заботой?
Хоть бы усмехнулся, нет, говорил серьезно.
Узнав, что я люблю пахать (по-нашему: орать), он на первых порах выделил мне старенькую клячу, на которой возили молоко на сырзавод и которую за ненадобностью завод передал в колхоз. Подкормил, и помаленьку она ходила в борозде. Обижаться было напрасно: и другие лошади не особо отличались резвостью, да и мало, ох как мало было их на двадцатипятидворовое хозяйство.
— Ничего, — бодрился Яковлев, — сегодня на клячах, а завтра на тракторе поедем. Не робей, воробей, держись орлом!
Весь день, с утра до вечера, он носился по полям как заведенный. За день не один раз и сам вставал то к плугу, то к сохе (пахали в ту весну и на сохах). Только лукошко не брал в руки. Откуда-то привез старую сеялку, подлатал ее, подвернул винтики да гаечки, и она пошла в дело. В контору, для которой Демьян Дудоров отвел свою избу (сам он с детками переселился в запечье, на кухню), Яковлев заходил только вечером. Вытряхнув из карманов бумажки с каракулями на стол (стол у нас был один на двоих — одну половину занимал он, другую, с выдвижным ящиком, великодушно уступил мне), председатель повелевал:
— Строчи! Заработки будем подбивать!
И, заглядывая в каракули, которые только сам и мог разобрать, диктовал, кому поставить палочку, кому половинку, а кому и четверть палочки. Записи, по-видимому, были точные, потому что никто не приходил жаловаться. Еще бы: ведь председатель сам и на работу назначал, сам и принимал ее.
Несловоохотлив был Яковлев, но иногда на него находил стих, подвигался ко мне вместе со стулом и, потирал торчок волос, спрашивал:
— Слушь, Кузьма, какая, по-твоему, будет жизнь при коммунизме? Ты много книжек читал, а, скажи?
— Какая? Ну, коммунистическая, настоящая, — отвечал я.
— Настоящая-то, конешно, настоящая, потому и с кулаком бьемся и колхозы строим, — соглашался Яковлев. — Но какая? Я по-своему думаю так: во-первых, все должны быть с чистой совестью. А то, гляди, у нас еще как? Сегодня, к примеру, посылаю соседа боронить, а он охает: не могу, захворал, моченьки нет. Ну, не можешь — ладно. Но после прохожу мимо его дома, а он, хворый-то, вовсю грядки копает. Свое-то, видишь ли, дороже ему. Или другой тебе факт. Годов этак восемь назад я ишачил в Кускове у одного мельника, такого же бородатого, как наш шачинский. Идет, бывало, по улице, всем раскланивается, глаза у него такие умильные, как у ангела, и говорит елейно, будто оглаживает тебя. Бедных бабенок одаривал по праздникам — одной ситцевый платок, другой и сарафанчик. Те благодарить его, а этот благодетель под елейные-то басенки чуть не всю землю у них забрал. Положим, это кулак, спрашивать с него совести — все равно что ждать от козла молока. Но простой-то человек по-другому должен кроиться. Совесть, Кузьма, всему голова. Без нее никуды. Во-вторых, если тоже не во-первых, человек должен отвечать за все. Не говори, что твоя хата с краю. И живи по силам: можешь один за двоих робить — давай. Понимаешь, если все-то вот так, по-честному, — так любую гору можно своротить.