— Вон какие, оказывается, русалки-то храпели.
— Не смейся! — ткнула меня в бок Капа. — Может, они в лошадей обернулись. Бывает…
Она еще никак не могла расстаться с надуманными страхами. Наверное, рассказала бы, как происходят колдовские превращения, но от палаток донеслось:
— Капитоли-ина!..
И Ляпа, оборвав разговор, бросилась на голос, позвавший ее домой. Я вернулся в шалаш так тихо, что мать не услыхала.
Но на рассвете разбудили меня отчаянные вопли, шум, крик, доносившийся с лугов. Я открыл глаза. Матери рядом не было. Она появилась через несколько минут в слезах, перепуганная.
— Силантий-то что наделал, изверг: затылок разрубил мерщику. С косой набросился, не увернись Семен — и голова бы напрочь. Обделил, слышь. Вот ненасытный! А мы тут одни, без батьки, при таком-то буйстве… — торопясь, с надрывом говорила она. — Никогда-то, господи, без драк не обходится дележ. И все им, горлопанам, железнокрышникам проклятым, мало, хватают кусок пожирнее.
От дороги донесся стук колес и женский плач. Мать, вытирая концом головного платка слезы, кивнула:
— Это его, мерщика, в больницу повезли. Страшно взглянуть на человека — весь в крови. На-ко ты, на живого человека — с косой!
Я слушал и думал: это пострашнее всяких водяных! Вспомнился мне Силантий на новоселье: сытый, довольный, восседавший за широким столом и хвалившийся своим хозяйством. И в сердцах я бросил:
— Его бы самого косой-то!
— Что ты говоришь, Кузеня, господь с тобой! — даже перекрестилась мать. — Без нас милиция разберется. — И тут же, как бы спохватилась, приказала: — Одевайся, косить пора!
Пришлось вылезать из шалаша. Мать дала мне маленькую косу, а сама взяла большую, отцовскую. Участок нам достался в низинке, была тут жесткая осока, косилось тяжело. Мать, правда, старалась вовсю. Ведя широченный прокос, она оставляла за собой толстый вал травы, а много ли мог натяпать я косой-маломеркой!
— Эй, — услышал я чей-то насмешливый голос, — кишка, видать, тонка!
Оглянулся: Филька, Силантьев сынок, откормленный, краснощекий. Вместе с полнотелой мамашей и двумя работниками он переходил на второй участок — первый был уже скошен. На покос вырядился, как на гулянку: в белой рубашке апаше, в новой кепке с длинным козырем, новых галифе с широченными пузырями. А сапоги! О, эти до блеска начищенные, с рантом и со скрипом сапоги давно сводили нас, мальчишек, с ума. Только Филька носил такие модные и так вот запросто. А был он хоть и постарше меня, но росточка небольшого. Его так и звали: коротышка.
— Что, язык проглотил? — хихикнул Филька.
За меня ответила мать. Выпрямляясь и поправляя фартук, она сказала:
— Не надрывайся, румяненький, поберегай свою толстую кишку.
Зло сверкнув заплывшими жирком глазками, Филька пошел прочь. А я, еще раз взглянув на его форсистые сапоги (как же везет иным коротышкам!), побежал к шалашу, взял там большую косу и принялся косить ею. Назло Фильке. Пусть заткнется! Коса была поставлена высоко, не по моему росту. Мне приходилось подниматься на цыпочки, чтобы нос ее не втыкался в землю. С меня валил пар, спина взмокла, нестерпимо жгло ладони, в голове от напряжения стучало, но я весь был во власти азарта, изо всех сил махал косой. Мать велела передохнуть и положить тяжелую косу. Я тряс головой: ни за что! Одно было в мыслях: как бы далеко не отстать от соседей. И я напрягал и напрягал усилия, махал и махал косой и слышал лишь одни звуки: вжик, вжик. Да еще замечал, как слева от меня тянулся травяной вал, такой же крутой, как и на покосье у мамы, терпко пахнущий.
Косили мы дольше всех. Когда шли к шалашу, то солнце уже высоко поднялось над березняком. Ноги у меня заплетались, как у пьяного. Саднило руки: за одно утро я успел не только набить волдыри, но и прорвать их. Мать шагала рядом, выговаривая мне: говорила-де, так не послушал, ай, дурачок-дурачок. Но в голосе ее была не обида, а уважение.
Вдвоем с мамой мы потом сушили сено и сгребали в копны. Приехавший после полудня отец немало удивился тому, что было сделано, и начал хвалить мать. Она же указала на меня:
— Ему, Кузене, говори спасибо. Без него бы…
Отец подошел ко мне, похлопал по плечу и тихо сказал, что в долгу не останется. Говорил он вполголоса и вообще, как всегда после запоя, был, что называется, тише воды, ниже травы! Что бы ни заставляла мять, все делал безотказно, ни разу не присел отдохнуть.
На вечернюю косьбу мы вышли втроем, косы отец так отбил и наточил, что они будто бритвой снимали траву. Первое покосье вел отец, второе мать, а я замыкал их. Но я часто замечал, как отец оглядывался и мигал мне: вижу, мол, что помощничек вырос!