В Византии остались театр и цирк (где проводились травли зверей и спортивные состязания). Но города обеднели: лишь крупные могли позволить себе проведение колесничных бегов или поддержание в порядке театров. В Константинополе же было и то и другое. Правда, в византийском театре уже не ставили Софокла и Еврипида. На сцене царила, прежде всего, грубая комедия, мим, с шутками, что называется, «ниже пояса», либо музыкальные и танцевальные номера. Этот «театральный продукт» народ и потреблял, а с творчеством древнегреческих классиков образованную публику теперь знакомили книги.
Государство использовало развлечения для поднятия собственного престижа. Фраза Ювенала «Panem et circenses» — «Хлеба и зрелищ!» — стала крылатой при обозначении чаяний простого народа. Соответственно, расходы на проведение игр (не всегда, но как правило) брала на себя власть — и горе было той, которая этим пренебрегала! Вступление в должность консула или претора требовало от человека обязательных трат на общественные нужды, львиная доля которых уходила на игры и состязания.
Церковь зрелища осуждала, хотя и терпела. Впрочем, со временем именно под влиянием христианской морали правила зрелищ изменились. Уже начиная с Константина, императоры Востока не одобряли гладиаторские бои, и, видимо, к концу IV столетия те отошли в прошлое. На Западе, где схватки человека с человеком на потеху толпе всё еще продолжались, их официально прекратили в начале V века, при Гонории. Император Лев I не разрешил устраивать зрелища в святой день воскресенья. Анастасий в 499 году запретил показывать борьбу гладиаторов с дикими животными, чем фактически ликвидировал эту профессию.
На рубеже V и VI вв. античные культура и традиции находились в особенно сложных отношениях с христианской моралью. Впрочем, в Византии период таких «сложных отношений» не кончался никогда. Христианство ценило аскезу, а греко-римская античность была ее мирской, чувственной противоположностью.
Христианство полагает мир горний выше земного[125]. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут» — в Евангелии от Матфея эта мысль выражена предельно понятно.
Человек же «эллинский» не видел в наслаждении большого греха. Конечно, безудержный гедонизм, непомерная тяга к излишествам осуждались и языческими философами — но именно как неумеренность, своего рода невоспитанность души. То есть свойство неприятное, но извиняемое.
Античная эстетика порождала привычки, если так можно выразиться, вполне понятные: любование красивым телом (своим и чужим), изящество в одежде, изысканность в еде и питье, стремление к успеху, будь то поэтическое состязание, спортивная борьба, война, мужская сексуальная сила (что уж тут поделаешь — античный мир в основном принадлежал мужчинам). Христиане же провозглашали ценности иные. Почитаемые ими образцы душеспасительного поведения (праведники) с точки зрения человека прежней культуры выглядели безумцами: немытые, во власяницах или вообще нагие, с нечесаными бородами, порой — покрытые гноящимися язвами от «подвигов» типа стояния на столбе, сидения безвылазно в смрадной яме, ношения на теле вериг или въевшейся в тело веревки. Поступок девы, выколовшей себе прекрасные глаза, чтобы не соблазнить ими мужчину, находился за пределами понимания любого хоть немного думающего язычника — а Иоанн Мосх, описывая его в своем «Луге духовном», приходит в восторг. Credo quia absurdum est («верую, ибо абсурдно») — совершенно христианский и совершенно неправильный с античной точки зрения парафраз высказывания латинского богослова Тертуллиана, не менее емок, нежели какой-нибудь аристотелевский силлогизм. Впрочем, сводя сложные вещи к простым схемам, мы рискуем ошибиться в оценке проблем. Ведь христианство в своих проявлениях бывало очень неодинаковым. Как и язычество. Согласитесь, есть разница между умащенной благовонным аравийским маслом римской матроной, которой рабы подают на золоте изысканные вина и яства, но которая ревностно постится в урочный срок, раздает милостыню во имя Христа и ежечасно молится ему, и не менее истово верующим египетским отшельником, не мывшимся годами, плетущим корзины или тростниковые веревки и «вкушающим» раз в день по горсти несоленого размоченного зерна. Ревущий в экстазе александрийский парабалан, срезающий острой раковиной мясо с костей еще живой Ипатии, совсем не похож на утонченного Синесия, епископа Птолемаиды, — а ведь они не только единоверцы, но и современники, и почти земляки. Точно так же пропасть легла между Диогеном и Апицием, Марком Аврелием и Элагабалом.
124
Данное отступление призвано помочь читателю составить хотя бы общее представление о той морально-этической атмосфере, в которой существовал Петр Савватий как гражданин империи. К сожалению, краткость изложения ведет к упрощению этой сложной проблемы и утрате многих нюансов, порой важных. Это плохо, но неизбежно.
125
Совсем крайностью было манихейство, дошедшее до полного отрицания вещного мира и приравнивания его ко злу. Христианство отшатнулось от этого учения, на что потребовались века мыслительной работы и усилия тысяч людей, старательно пытавшихся найти истину. Не всем повезло так насыщенно пройти свой путь богопознания, как это сделал Блаженный Августин. Тот в своих исканиях побывал сначала ученым язычником, потом манихеем, а после стал христианином (попутно оставив несколько исстрадавшихся женщин, как минимум одной из которых он сделал незаконнорожденного ребенка), чья жизнь закончилась на посту епископа в осажденном вандалами Гиппон-Регии.