— Ну, готов? — спросил я Епишку.
— Счас, постой, — ответил он. — Еще один сапог остался. С вечера не размочил, а теперь вот маюсь. Аж вспотел весь.
— А ты лапти бы надел.
— Верно что. В лаптях-то бы лучше. Но у меня уже один сапог совсем надетый, теперь его уже не снимешь.
— А как потом снимать будешь?
— Похожу по воде, они размокнут, тогда легко снимутся.
— Эх ты, щеголь!
К разрезу Епишка меня не повел. К разрезу-то сохатый приходит только вечером. Отправились прямо в лес. Лосиная тропа лежала через болото, через заросли ольхи, через ельники, через горы. На влажных местах следы выделялись особенно отчетливо и походили на огромные пчелиные соты. Видно, что сохатый ходит тут не день, не два.
Мы подошли к старой, давно забытой, обросшей мохом поленнице дров. С одного края она была развалена.
— Сохатый это сделал, — сказал Епишка, показывая на раскиданные поленья.
— Откуда ты знаешь?
— Чуть не убил он меня тут. Я стоял за этой поленницей, караулил его. Слышу, идет. С шумом, с треском. Потом вижу самого: седой, будто обомшелый, как эти дрова. Голова страшная, рогатая, бородатая. Мне бы подождать, пока ближе подойдет, на верный выстрел, а я не сообразил. Возьми да и бабахни его издалека. То ли попало ему, то ли нет, только он кинулся сразу на выстрел, бежит ко мне. Я присел за дровами-то. Он как подбежит да как лягнет поленницу! Вон смотри, куда дрова полетели. Ладно, что я присел, спрятался, а то бы несдобровать.
Епишка рассказывает, а я ругаю себя. Ну зачем, балда, пошел я с ним? Сидеть бы дома. А то позарился на мясо. Нарвешься вот так-то на сохатого и ноги не унесешь.
— Раз ты тут стрелял сохатого, — говорю Туескову, — так он больше здесь не пойдет. Ушел куда-нибудь, и не найдешь. Зря только станем ноги маять. Пойдем-ка бродить возле прииска. Уток постреляем, рябчиков. У меня на Светленьком разрезе нырок подбитый плавает. Я тебе его отдам.
Епишка сплюнул:
— Связываться с рябками, с утками. Только заряды портить.
— Но ведь ты ворон бил, сорок.
— Так это я сначала. Ты знаешь, говорят: бей сороку и ворону, бог увидит, пожалеет — сохатого даст.
Все же Епишка уговорил меня идти искать зверя на лежках. Он знает, где лось пасется, где отдыхает, спит. На него можно набрести на сонного. Тут же Епишка показал мне заряженные пулями патроны. Сказал, что сохатого надо бить в голову или в переднюю лопатку, тогда он сразу свалится. Я поддался, уломал меня Епишка.
Забрели мы с ним в непроходимые дебри. Лес повален бурями крест-накрест, травы выше роста человеческого: пиканники, кипрей, лабазник. Можно затеряться тут, и не выйдешь. Мало ли вот так погибло людей: уйдут за кедровыми шишками, за грибами, ягодами, и с концом. Опять каюсь, что послушал Туескова. А он как ни в чем не бывало пробирается вперед и вперед, все дальше и дальше от дома. И шныряет, ищет. Тут найдет свежую лежанку сохатого, тут его продолговатые, еще теплые «орехи», тут объеденные осины, рябины. Вижу, парень в азарт вошел и про меня вроде забыл. Ну настоящий следопыт!
Наконец все-таки отыскал сохатого. Возле кромки ельника растет мелкий осинничек. Покраснел уже. В этом осинничке и лежал зверь. Услышал, должно быть, что по лесу кто-то колобродит, встал и стоит, поводит ушами. Я первый заметил его и молчу. Мне стало страшно, жутко, и в то же время соображаю, тот это сохатый или не тот, которого я видал у большого, поросшего камышом разреза. У моего старого знакомого на рогах было по пять пальцев, и у этого тоже будто пять, но пятый отросток на одном рогу совсем маленький. Может, сбил он его где, а может, такой вырос. Ну, рассматриваю так, а ружье держу наготове. Стрелять, однако, не думаю. Боюсь, как бы не кинулся на меня.
Епишка тоже вскоре заметил лося. И будто ноги у парня вдруг подсеклись — так и присел. Потом повернулся ко мне, глаза большущие, навыкате. Грозит мне пальцем. Дескать, стой, не шевелись, видишь — сохатый! Сам тут же взялся за затвор берданки, чтобы оттянуть назад бородку, поставить на взвод. Затвор-то у него почему-то лязгнул. Лось-то к-а-ак прыгнет, точно ужаленный, да как начнет перемахивать саженками через осинник! И пошел, и пошел. Будто лодка ныряет по огромным волнам. Только шум поднял, треск. Бежит, так чисто паровоз шипит.
Епишка, вижу, раскалился, сорвал с головы шапку и давай ее топтать. Потом на меня накинулся:
— Почему ты не стрелял? Я тебя спрашиваю, ротозея, почему не стрелял?
А сам злющий-презлющий. В глазах словно молнии. Я тоже растерялся.
— Не видел я его, — говорю.