— Правильно, Терентьич, правильно!
— Как неправильно! Тут, по-моему, в наших судебных кодексах послабление допускается. Если из кладовой украл — судят, как положено, а если из леса — послабление дают, одними штрафами отделываются. Недостает только еще, чтобы но головке погладили. А лес разве не государственная кладовая, не народная собственность? В лесу-то для нашего человека, для его блага, для его души бесценные богатства находятся. Вот вы неделю у горячих печей работаете, в пыли, в копоти, а придет выходной день, собрались да и пошли на чистый воздух, на природу, а чтобы не зря ходить, чтобы заделье было и интерес, ружье с собой берете, собачку умную, надрессированную. Я ведь это понимаю. А кабы не понимал, зачем бы я жил на кордоне, вдали от людей? Человек я живой, от мира не отреченный: мне и в кино сходить охота, и в театр, и в гости к друзьям. Я люблю быть на народе, люблю шумные улицы, сам когда-то в толпе на завод ходил, в саду гулял, друзей у меня было полно. Теперь, правда, годов мне много, а душа, она у меня все та же, молодая, крылатая… Что-то я, братцы, не о том заговорил, не за ту ниточку потянул. Начал о козочках, а перескочил на козла на бородатого да седого.
— А нам, Кузьма Терентьич, интересно и о тебе.
— А какой во мне интерес?
— Интересно, как ты воюешь с браконьерами.
— На это я и поставлен. За это получаю деньги. Несу как умею свой пост… Так вот, значит, весной козочек моих начали в лесу очень обижать. Стали они держаться поближе к населению. Сообразили, видно, что народ в обиду не даст. Выйдут на дорогу и разгуливают, сенинки собирают, скусывают макушки у метлики, у репейника, где что на зуб попадется. Только и на дорогах им не было спокою. Кто едет, идет ли, они бежать от него по укатанному снежку, а там навстречу опять кто-нибудь появится. Тут уж им, горемычным, деться некуда: и там огонь, и тут огонь. Ну, прыгнут в сторону, застрянут в сугробе и стоят, дрожат, глаза большие от испуга. Честный человек проедет или пройдет мимо, полюбуется их красотой, пожалеет за беспомощность, тем дело и кончится. А вон там, в колхозной стороне, косулечки прямо в деревню забегали, во дворы. А то выбегут на железнодорожную линию, машинист гудит им, гудит — дескать, убирайтесь с полотна, а то паровозом затопчу, — они, видно, не понимают, что от них требуется, и бегут, бегут перед поездом, километры отмеряют… Многие тогда жалели косуль, выручали из беды, привозили в лесхоз; там, в загоне, они и жили до тепла. У меня у самого с овечками три косулечки перебивались в трудное время. Только мало их, из всех-то, до зеленой травки дожило. А одна бедняга и сейчас перед глазами как живая стоит. Умирать буду и то, наверно, вспомню про нее.
— Памятный случай произошел, товарищ Кононов?
— Чересчур памятный и горький.
— Ну-ну, слушаем.
— Даже ворошить-то это происшествие неприятно. Но уж коли замахнулся, говорят, так ударь. От этого происшествия и началось все. Нет худа без добра… Однажды, как обычно, обходил я на лыжах свой околоток. Солнце изрядно припекало. Ручьи гуторили под снегом, проталины начали появляться. Иду и радуюсь. Словно и душа-то у меня оттаяла и, как почки на березе, вот-вот листочки выпустит. Иду этак-то возле горы, снег под лыжами оседает целыми полями, ухает. Вижу, впереди — узкая длинная полоска обнаженной земли, а на прошлогодней травяной ветоши пасется козочка. Услышала, увидела меня — и не бежит никуда, подняла голову и смотрит такими кроткими глазами, что только сказать не может: «Дяденька, не тронь меня, на этой полянке все мое спасение». А я иду своей дорогой, обхожу обтаявший мысок, чтобы не побеспокоить козочку. Она все же поостереглась меня, поднялась по каменным уступчикам на горку и озирается. А за горкой, там северная сторона, снегу надуло метра три-четыре. Знаю, что податься ей дальше некуда. Смотрю на нее, она — на меня, да такая жалкая, линяет, шерсть на ней висит клочьями, бока раздутые, суягная, значит. «Дурочка, говорю, мамочка, не бойся. Никому тебя в обиду не дам». Она, видно, поняла меня, Отошел я в дальний конец проталинки и сел на пенек отдохнуть. Шапку снял, она дымится от пота. А вокруг меня, гляжу, подснежники белые распустились, лепесточки раскрыли солнышку. А у ног муравьи копошатся, бревна таскают, строятся. Тут же бабочка нарядная кружится. Ах ты, думаю, до чего же ты, жизнь, хороша! Всем ты дорога, все тебя славят, радуются — не нарадуются. Посидел так, призадумался и про козочку забыл. А она напомнила о себе, камешек с горки уронила. Поднял я голову. Она спускается сверху, с уступчика на уступчик, да уж очень осторожно, бережет себя. Сошла на проталинку и начала пастись, совсем почти рядом: нагнет голову, сорвет мочалочку из-под ног и жует, глаз с меня не спускает, словно говорит: «Ох, как я наголодалась за зиму-то!» «Да ешь ты, ешь, не беспокойся», — сказал ей и пошел дальше.