Дачный сезон в Юзефуве окончен. Наступил октябрь, обычный октябрь. Впрочем, это пустые слова. Более тяжелой поры не бывает. Солнце в октябре чем-то напоминает стон. В Юзефуве лиственных деревьев мало, лишь около станции растут каштаны и клены, кое-где встречается и орешник. Именно в октябре красота этих деревьев достигает зрелости. Но вот что делает природа со своим детищем: обессилев в своем стремлении к совершенству, она в досаде срывает ветку за веткой, устилая живой красотой рвы и дороги.
В ноябре на улицах Юзефува встретишь от силы трех прохожих. Правила хорошего тона мешают им познакомиться. Они молчат, но глядят друг на друга с любопытством, словно дети или повстречавшиеся на улице псы. Люди эти кажутся последними представителями рода человеческого. В ноябре и декабре, ранним утром на вокзале, напоминающем птицу, подняв воротники и топая ногами от холода, снуют несколько человек. Уезжают они неожиданно. Поздно вечером возвращаются, бегом бегут домой, а потом, дав себя обнюхать громко лающим псам и приласкав их, запираются на семь засовов.
Летом Юзефув открыт настежь, зимой закрыт, замурован, словно у соседей чума. Во многих домах заколочены ставни. Дома пустуют. Но и жилые, и пустующие дома в равной мере напоминают крепости, связь между которыми нарушена. Единственным местом, где можно хоть как-то удовлетворить свою тягу к общению с людьми, становится лавчонка Валерия Посребжаного. В зимнем Юзефуве горечь одиночества нужно испить до дна. В этом-то Юзефуве в декабре месяце умирал Иоэль. Не знаю, понимал ли Северин, что посылает меня не к больному, а к умирающему.
III
Фамилия его была Филют[1]. Немножко неподходящая фамилия для человека, в легких которого дыры величиной с горошину. Он умирал на железной кровати с провалившейся сеткой, в комнате с зелеными стенами и застекленной дверью, с видом на молодые сосны. Кроме кровати, в комнате стояло несколько простых стульев, тумбочка, стол, небольшой шкаф, на стене висело мутное зеркало в почерневшей раме. Дверь направо вела в гостиную, или, вернее, в столовую, которая служила также чуланом. В соседней комнате жили сторож и его жена Вероника.
Из столовой небольшая дверь вела в сени. Оттуда по узенькой лестнице можно было подняться на антресоли, где в комнатушке с печкой поселился я. Домик у Северина был старый и тесный.
Иоэль умирал. В этом не было сомнений. Когда он несколько месяцев назад вышел из тюрьмы, Коммунистическая партия Польши уже не существовала. Ему, как и многим бывшим заключенным, пришлось жить на чужие средства. Наиболее активные из сочувствующих постоянно собирали пожертвования как для здоровых, которые не могли устроиться на работу, так и для больных, еще больше нуждавшихся в поддержке. Здоровые голодали, больные умирали в одиночестве. Иоэля отвели к «тетушке заключенных» — Тересе. Это была немолодая, очень полная женщина с внимательно-сосредоточенным взглядом, какой обычно бывает у стариков или сердечно-больных, всегда одетая в черное. По мужу она была Радзиховская, но все называли ее просто Тересой и говорили о ней, как о самом близком человеке.
Благодаря визиту к ней Иоэль вскоре предстал перед врачом, по фамилии Кампер. Осмотр длился недолго. Выпроводив больного, Кампер сказал Тересе:
— Ему нужен шезлонг, только шезлонг. Все остальное уже не поможет. А шезлонг нужно купить, чтобы больной мог греться на солнце. Это все, что ему можно дать. Все легкие в дырах. Месяц еще протянет, от силы — два…
Сентябрь был уже на исходе, когда Иоэль в первый и последний раз увидел Варшаву. Его привело в восторг многое. Людная Маршалковская, машины и автобусы, небоскреб на площади Наполеона, но больше всего, как ни странно, обрадовал его дым, валящий из труб в рабочих кварталах.