Ален подошел к окну, распахнул его наружу — запахло весной, да так бешено, сладко и горестно, что захотелось заорать во всю глотку. Перегнувшись на улицу, Ален лил и лил холодную воду из кувшина себе на голову, на свесившиеся вниз черные пряди, и струи, прозрачно-светлые, как во сне, разбивались о землю, плеща в сточную канаву, стекали, стекали, шурша, по волосам…
…На следующий день, после блаженного пробуждения — «О Господи, ничего этого не было. Слава Тебе, слава, Господи, ничего этого не было» — Ален спустился вниз, к столу, щурясь от полос яркого света, окрашивающих в золото кружащиеся в застоявшемся воздухе пылинки. И когда навстречу ему от накрытого стола поднял голову Пьер-Бенуа, и левый глаз магистра блеснул, окруженный грозовым облаком вздутого синяка… Ален привалился к стене, на миг закрыв глаза, как от боли.
В этот же день он сообщил хозяину, что съезжает с его квартиры. Ожье-Имажье, как человек порядочный, даже вернул ему деньги, заплаченные за стол и жилье вперед — таковых оставалось еще за пять с лишним месяцев. Но, как человек практичный, он поразмыслил и деньги вернул не все. А что делать, такова парижская жизнь — или ты их всех, или они тебя… А кроме того, краски — они денег стоят. И немалых, надобно вам сказать — особенно золото, единственная краска, «не угашаемая синими и красными отсветами стекол» — это вам любой художник скажет, чьи статуи будут стоять возле витражных окон…
Новое жилье Алена было куда менее уютным. Уже не возле Бушри, а к югу,
в Соломенном Проулке, на знаменитой улице Фуар — обиталище всех полуголодных гениев, от века находивших приют в Париже. Домик, двухэтажный и даже в летнюю пору дьявольски холодный, принадлежал вдове скорняка, даме по имени Сесиль, которая и жила в основном тем, что сдавала комнаты школярам. Комнат на сдачу у нее наличествовало две, и обе очень скверные, хоть и большие, но почти без мебели — кровать, сундук да ночной горшок. Окошко было маленькое, мутное, забраное решеткой, как в тюрьме. Однако мадам Сесиль брала мало денег — жилье вместе со столом у нее стоило вдвое меньше, чем у мастера Ожье, и это ничего, что деньги вперед — все равно осенью кто-то должен приехать от графа Шампанского и привезти Алену содержание, а до этого как-нибудь доживем…
Соседнюю с Аленовой комнату снимал еще один школяр. Был он постарше него года на два, ростом повыше, однако сложения отнюдь не богатырского — тощий, как жердина. Несмотря на это, он принадлежал ровно к тому типу людей, которого Ален предпочитал сторониться — к нагловатым красавцам. Он был южанин — не француз, а окситанец, родом из Тулузы; по словам хозяйки, рыхлой рыжеватой дамы тридцати с лишним лет, обладательницы полосатых платьев и тяжелого характера, звали это сокровище Ростан Кайлья. Ален в первый же день встретил Ростана за завтраком — и едва взглянув на него, подумал, что этот малый, должно быть, пишет стихи. Внешность у него была чрезвычайно поэтическая — темно-каштановые («черно-рыжие») волосы крупными волнами, падавшие на плечи, темные, орлиные глаза и длинный нос с горбинкой, надменный изгиб губ и манера держаться, от которой хочется быстро спрятаться под стол, даже если вы, как и Ален, не принадлежите к робкому десятку… Двигался и смотрел на мир Ростан так, будто все встречные должны ему по сто су каждый; явившись к столу с опозданием, он с молчаливым осужденьем глянул на кашу и вареные яйца, и Ален, верь — не верь, почувствовал себя кругом виноватым в том, что этому надменному типу не нравится здешняя еда!.. Потом мессен тулузец скользнул взглядом и по Алену — взгляд этот ненамного отличался от того, которого удостоилась каша; если бы Ален был не Аленом, а, например, Этьенетом, он бы просто с легким шипением растворился в воздухе, как призрак, в которого плеснули святой водой. Но Ален был Аленом, закаленным в сражениях в Святой Земле и в драке с Пьером-Бенуа, поэтому он выпрямился и ответил на надменный взгляд, как зеркало. Однако Ростан этого, кажется, не заметил — он принялся ковырять кашу ложкою, и за всю трапезу два соседа-школяра так и не перемолвились ни словом.
Южанин вскоре ушел, и северянин последовал его примеру — хотя конкретной цели у него не нашлось, он отправился просто бродить по городу, по улице Фуар, исполненной разного рода школ, по случаю весеннего времени по большей части открытых. Взобрался он и на гору Сен-Женевьев, где велось под открытым небом сразу несколько диспутов, еще какой-то моложавый магистр толковал горстке сопляков откровения Исайи, одноногий нищий, с гордостью демонстрируя свои язвы, попросил у Алена денежку — и получил целых два денье… Ален постоял тут и там, встрял в спор о значении Аристотелева выражения, что люди «male natisunt ad sciendum»[7] — и пошел дальше, понимая, что совершенно не знает, куда себя деть. Впору вернуться севернее, к Сен-Жюльену, и попроситься обратно к Пьеру-Бенуа, тем более что вернуть заплаченные вперед деньги Ален так и не смог у него потребовать… Интересно, как эта достойная личность объяснила ученикам свой синяк под глазом? И еще интересно — неужели у него вышел первый такой случай? И чем кончались предыдущие — тем же самым, или, может быть… Он сплюнул, ясно понимая, что куда-куда, а на улицу Гарланд все-таки не вернется.