Окликнуть, подумал Кретьен, его надо окликнуть. Но тут же понял, что всадник его, скорее всего, не услышит.
Дорога чуть повернула, и Кретьен увидел пилигрима в другом ракурсе, как бы сбоку. Теперь стало видно, что на нем доспех — длинная кольчуга с разрезами для верховой езды; плащ же рыцаря (или не рыцаря?) был темно-серым и напоминал зимнюю монашескую одежду. Словно почувствовав чье-то присутствие, всадник чуть вздрогнул, и, повернув лицо, посмотрел прямо на Кретьена. Тот дернулся — и понял в то же мгновение, что юноша его не видит. Должно быть, видит просто клочья сероватого неба в просветах меж ветвями, зеленые листья в раннем снегу (какие странные, зубчатые и колючие листья, жесткие даже на вид, и красные ягоды…) Юноша — да, он казался молодым, ровесником Кретьена или даже младше, с лицом тревожным, острым и худым. Пожалуй, он был очень красивым. А может, и вовсе нет.
Меч висел у его бедра — длинный рыцарский меч. А вот щита никакого не было.
Кретьен не успел рассмотреть лица всадника как следует, тот отвернулся. Осталось только впечатление — широкие глаза, одновременно спокойные и тревожные, и безумное сходство с кем-то очень знакомым.
Да это же я, вдруг понял Кретьен с такой остротой, что едва не вскрикнул от понимания, как от боли. Это я. Только я почему-то отдельный от себя нынешнего, я там… Где это там, и почему так — ответ пришел немедленно и ударил разом по всем чувствам, как болезненный, непоправимый запах дома, но Кретьен забыл его тут же, едва услышав. Следующим откровением было понимание, что — нет, это не он, сон значит совсем другое — но эта весть пришла уже через поволоку утра, брызнувшего в глаза, и Ростан, освещенный солнцем Всех-Святых, тянул за край рыжего одеяла, злодейски улыбаясь.
— Ну, вставай, что ли, Христианин! Кто-то хотел сегодня переспорить Серлона. Кто не выспался — сам виноват. Что, не можешь проснуться? Ладно. Я тебе тогда спою песню. Утреннюю. Альбу то есть…
— Ой, нет, не надо, — взвиваясь из постели, взмолился Кретьен. Ночная душа, он по вечерам никогда не мог заснуть — его тянуло на подвиги, Пиита же уже с закатом начинал клевать носом. Зато по утрам Ватес Ватум был свеженьким, как майская фиалка, а Кретьену приходилось соскребать себя с кровати по частям.
— А почему это не надо? Что я, плохо пою, что ли?
— Нет, Ростанчик, миленький, хорошо… Только я уже проснулся. Вот честное слово.
— Ну, как хочешь… А то я новую песню тут выучил, отличную такую! Конечно же, кверела на мерзких горожан.
Вот второй после любовных вид песен, которым Ростан всегда отдавал должное. За три года парижской жизни он немало претерпел от cives et burgenses, правда, возможно, виною тому было его чрезмерно любвеобильное сердце. Не раз и на Кретьеновой памяти пылкий окситанец возвращался домой под утро, горестно стенающий и изрядно битый отцом и братьями очередной своей донны, и невзирая на ранний час вламывался к спящему другу, изрыгая жалобы вперемешку с проклятьями. Причем Ростанов гнев обычно изливался на головы всех горожан как таковых, на презренную породу, которая «презирает и поносит породу музикусов, мила ему лишь песнь кошелька».
— Бездуховные, грубые франки! — патетически восклицал Ростан, со стоном валясь на Кретьенову кровать и прижимая к подбитому глазу (почему-то во всех драках у Пииты в основном страдали глаза, это было его слабое место) кусочек сырого мяса, заботливо принесенный другом от мадам Сесиль. — Нет, определенно южане куртуазнее северян! Что они понимают в высоких чувствах? Что они понимают вообще в поэзии? Грубый, невежественный мастеровой, всю жизнь стучащий молотом по наковальне, неспособен понять своим жалким умишком, что для его дурацкой дочки это большая честь — быть воспетой в стихах, подобно высокородной донне!..
— А ты ее только в стихах воспевал, дочку-то? Больше ничего? — недоверчиво спросил Кретьен, сминая пальцами жеваный хлеб — еще одно безотказное средство против следов побоев.
— О Господи Иисусе! И ты туда же! У тебя точно такие же вилланские понятия о приличиях!.. Ты еще скажи, что без гроша за душой к честной девушке и подходить нельзя, как заявил мне этот… Да чтобы он разорился в три дня, dives несчастный! И Аньес его дурацкая — тоже мне, королева нашлась, есть с чем носиться! Рыжая, тощая… Я бы с ней в жисть не связался, если бы мы с Бланш не рассорились.