Пьер-Бенуа открыл поэту и красоту Вергилия, и он, не певший уже сто лет, поймал-таки себя на том, что расхаживает по дому, распевая что-то из Четвертой Эклоги — про Младенца и Золотой Век. Но сказки завораживали его еще больше. Особенно страшные, Овидиевские. На восьмой месяц парижской жизни, в месяц апрель, Ален под руководством наставника начал перекладывать на французский историю Прокны и Филомелы, и злого Терея с удодовым гребнем на шлеме. Это была первая его большая работа, и шла она быстро, а за ней последовала другая история из той же книжки — про великого грешника Тантала, подавшего богам на стол собственного сына. Этот достойный всяческого уважения экспериментатор таким образом хотел проверить всезнание небожителей — и допроверялся: боги его сына сразу узнали даже в виде жаркого и есть его не стали, наоборот, кое-как склеили его обратно, а Тантала за подобные шутки отправили на веки вечные в ад, и так ему и надо. Очень поучительная история для молодежи!.. Ободренный собственными успехами, Ален принялся за «Искусство Любви», заодно постигая сам что-то об этом неизвестном ему предмете; и «Искусство», и «Лекарство» ему нравились гораздо меньше, чем сказки, однако то было предложение Пьера-Бенуа — тому казалось, что ученику пора переходить на более серьезные тексты. Ученика же радовал сам процесс стихотворного перевода; средство незаметно для него самого перетекло в цель, и юноша, только вчера учившийся, чтобы найти друзей, теперь сам избегал приятельских компаний, которые складывались, менялись и распадались вокруг него, — избегал, предпочитая посидеть у себя в комнате вдвоем с Овидием.
Да, и парижскому жаргону он научился. Матье и Клод звали его пить, а он отговаривался тем, что старина Овидий ждет. Он уже и сам мог сколь угодно потолковать о «кривляке Марциане» и «умнице Храбане», и хотя по-прежнему был совсем один, его это более не угнетало. Весна, сменившая зиму, несла обновление, и новый человек, сменивший старого, кажется, оказывался человеком ученым.
Пришествие весны и утверждение в школярском звании ознаменовалось для юноши двумя вещами — он постриг волосы на новый лад, короче, чем стригся дома в Труа — по мочки ушей, кружком, и еще — научился разговаривать с самим собой.
Стригся он хозяйскими ножницами перед хозяйским же зеркалом — не привозным, сарацинским, как у знатных дам или богачей, а простым, металлическим, порядком исцарапанным. Стрижка получилась соответствующая — кривоватая; в который раз позавидуешь людям с вьющимися волосами — их как ни постриги, все кажется ровно… А разговоры с собой начались как-то незаметно, с обращения к своему телу утром — «Вставай, ленивая свинья», и вошли в привычку так крепко, что юноша себя то поругивал, то понукал, то одобрял, как младшего, любимого, но надоедливого родственника. Самое странное, что по имени он себя при этом не называл — просто «Эй, ты». Непонятно, откуда шла эта привычка — может быть, от одиночества; но одиночество почему-то не казалось бедой, скорее просто — таким вот положением дел. Теперь, если бы Алена спросили, одинок ли он, он бы похлопал глазами и переспросил: «Кто, я? А, ну, да… Наверное». Как-то так получилось, что он воспринимал себя со стороны, а изнутри не обращал на собственную личность никакого внимания.
Первый диспут, доставшийся Алену лично, пришелся на конец апреля. Весна выдалась прекрасная — даже в грязноватом Париже; запах весны неуничтожим, он проникал во все подвалы и дыры, и наполнял маленькое помещение школы, окна которой были теперь открыты, а солома выметена. Больше всего Ален боялся «кводлибета» — диспута «о чем угодно», но ему повезло, магистр выделил ему вполне определенную тему, хотя и несколько странную. Ален должен был спорить со всем миром о том, может ли в одной комнате в один момент времени поместиться более одного ангела.