Выбрать главу

Анри стоял в дверях, задыхаясь. Обнаженный меч в его руке поймал блик от яркого масляного светильника, горевшего ровным пламенем на сундуке. У Анри было такое лицо, что они все поняли. Все понял и он.

Немая сцена продлилась несколько мгновений, но графу оказалось, что она просто-таки отпечаталась навеки у него в глазах — как Мари прижимает руки к щекам, и грудь ее под белой рубашкой бешено вздымается, а лицо заливает краска. Как Кретьен, белый, словно мертвец, замер с повисшими вдоль туловища руками, и глаза его (- их глаза — ) расширяются еще больше, хотя, казалось бы, больше уже некуда. Как медленно опадают, паря с легким шорохом, на пол белые листки рукописи.

Эти двое читали «Ланселота».

Анри дико посмотрел на меч, словно бы не понимая, откуда эта штука взялась в его ладони, и трясущейся рукой шваркнул его в ножны. Потом развернулся и вылетел из спальни прочь. Он едва не сшиб с ног Анет, шарахнувшуюся от двери, и даже не заметил этого.

Оцепенение кончилось, Мари откинулась на постель и зарыдала. Кретьен, встав на колени, негнущимися пальцами собрал разлетевшиеся листки. Губы его дрожали от оскорбления.

Он обернулся к Мари, желая что-нибудь ей сказать и не зная, что бы это могло быть, но она только глубже зарылась в одеяло, пряча горящее лицо. Кретьен постоял с минуту неподвижно, поклонился ее содрогающейся спине и вышел прочь. Ему хотелось уехать.

Кретьен вошел в свою комнату, неприкаянно огляделся. Надо собрать вещи. Какие вещи? Одежду, наверное. Деньги. Тут он заметил, что все еще держит в руках листы рукописи, и едва ли не с отвращением бросил «Ланселота» на кровать. Роман вдруг стал ему несказанно противен, даже сама бумага, на которой он был написан, жгла руку. Кретьен был смертельно оскорблен, сильнее, чем от пощечины, оскорблен так глубоко, как могут уязвиться только очень благородные люди, если их обвиняют во грехе, который они усилием воли все-таки не совершили. Как если бы апостола Матфия обвинили в малодушии, — что ему все же не хватило сил бросить деньги на дорогу и пойти за Христом. Труднее всего не становиться в позу оскорбленной добродетели, если ты добродетелен и тебя оскорбили.

И даже если бы — не могло того быть, но даже если бы все обстояло так, как думала глупышка Анет, незадолго до вторжения Анри приносившая госпоже воду для умывания, — даже если бы все и случилось так, и в некий день Мари и Кретьен стали бы предателями, первым об этом узнал бы граф Анри. Первый, кому виновник сказал бы о своей вине, прося за нее заслуженной кары… Тогда их «тройственный союз», их общность и взаимная открытость дала бы трещину — но ее можно было бы со временем залечить. А теперь самую связь была уничтожили, выкорчевали, как корень из земли, зарубили, как белого охотничьего пса. И — о, разве вся их дружба, все имена, вся радость оказалась сплошной ложью, что Анри не мог просто прийти и честно спросить, чтобы получить честный ответ?.. Но солгать, уехать и тайно вернуться, чтобы кого-то подловить, застать… О, сейчас Кретьен испытывал то же самое, что некогда под Константинополем — король Луи Седьмой, вспоминая предательскую улыбку черноглазого Мануила и его поцелуй Иуды.

Нет, отсюда нужно уезжать. И немедленно. Самый воздух этого замка теперь был отравлен.

Пока Кретьен стоял в своей комнате, тупо размышляя, что же все-таки ему надлежит взять с собой, граф Анри обежал весь замок по периметру, лечась движением от отчаянного стыда, и наконец явился в спальню жены с повинной. Он обладал слишком порывистым духом, чтобы долго предаваться бездеятельному гневу либо унынию: зарубить кого-нибудь в порыве он мог, а вот долго держать зло, в том числе и на себя самого, не научился. И теперь с несказанным облегчением он покаянно кивал, стоя у кровати супруги на коленях, пока Мари сначала со слезами, а потом уже просто в горячем гневе объясняла мужу, кто он на самом деле такой.

— Он теперь уедет, и ты его не посмеешь удержать, и он будет прав, — всхлипывая, с пылающими щеками говорила она, испытывая бешеное желание схватить за волосы эту повинную голову, которую и меч не сечет, и трясти, трясти… — Ты его оскорбил смертельно, про себя я уже и не говорю… Он — великий поэт! Первый поэт всей земли! А ты — идиот и мужлан… И повел себя, просто как…

(Как отвратительный король Марк, хотела сказать она, но вовремя удержала свой язычок, вспомнив, что у того были некие причины чинить козни бедняжке Изольде. Вместо этого она подобрала иное, менее литературное выражение):