Сколько нас полегло в горах, сочтет разве что Бог. Перевалы выбелили наше шмотье, кресты на груди райской пехоты посерели. Мы постигали медные дороги августовской Италии, как буквы в школе. То был трудный алфавит, сьеры.
Четыреста призраков, воскрешенных из мертвых, плелись между чужими людьми и жилищами. Мир вокруг говорил на языке, известном разве что мне, да паре-тройке иных южан. Мир вокруг разбивался стальным соловьиным щелком итальянской речи, той, что всегда носил я под языком, как терновый шип. И первые слова, которые я всерьез сложил на этой земле, были слова благодарности. …Каменный родник Биеллы, кольчуга Навары, дымный мед Милана, пчелиная свирель Павии, колокола Тортоны… Здесь никто не понимал наших псалмов и песен, но многие опускались в пыль, когда Стефан, стоя к нам лицом и задом в закат, воздевал тоненькие ручки, и солнце цепенело над детским затылком. Вот тогда мы прощали все монахам, у нас был свой Иисус, у нас была надежда, и мы хрипели «Осанна в вышних». И продолжали путь.
Я помню всадника, разодетого, как апельсиновый сад. Он, завидев нас, опустил свою лошадь на передние колени и, отсалютовав нам мечом, коротко сказал Стефану, будто сдул пушинку с губы: «Assasino». Я ужаснулся переводу. Такая дерзость невозможна по нашу сторону Альп.
Под развеянным платом звездного неба мы ползли по горьким склонам, и козьи стада шарахались от нас на две стороны. Я не ведал большего наслаждения, чем сцапать за ноги козу и высасывать из вымени почти горячую гущу молока и, захлебываясь, послать смерть куда подальше еще на сутки.
Да, только самые выносливые, чья жизнь накрепко вдунута Творцом в теснины плоти, увидели Гончарные башни Генуи. Что за город, сьеры! Мы влюбились в него насмерть. Нас ослепила виноградная зелень моря под вечер, когда не осталось ни сил, ни молитв. И вдобавок погонщик-холуй угостил Ива Брабо плетью. Визжа, мы рванулись к прибою, рассыпались по каменистому берегу, как горошины. Монахи надрывались из брошенной арбы, Стефан плакался Господу. Солнце на юге — хозяин, а не постоялец, потому оно беспощадно и правдиво — Николь словно впервые увидела свои расцарапанные тощие ноги и разбитые ногти. Тогда я узнал, что такое утешать безнадежно плачущую женщину. Врагу не пожелаю выманивать любимую душу из лабиринтов плача.
Тут-то мы вспомнили посулы Стефана, дескать, стоит нам приблизиться к морю, пучины расступятся, и мы посуху двинемся на сарацинские твердыни. Уцелевшие малыши садились на корточки и дули на прибой, как на кипяток. Но орали всполошенные чайки, на берегах варились рачки, соль оседала на наших ногах, а божественный катаклизм не торопился. Понемногу старшие девочки и парни сбились в нехорошую группку, Брабо уже без церемоний плюнул в Генуэзский залив. А Николь попросила, чтобы я перестал, ей страшно на меня смотреть. Перестать я не мог, ибо сам не знал, что за перемены происходят с моим лицом. Кажется, я улыбался.
Тут прискакал Истинная Правда и сообщил, что чудо отменяется по причине наших тяжких прегрешений, поэтому добрые покровители поведут нас в славную Геную, дабы продолжить крестоносное шествие с меньшим размахом, без грозных явлений натуры.
И вкатились мы в клыкастые ворота Генуи, окаянного лигурийского ящера. Надо было видеть, сьеры, как захлопывались стены лавок и жались к стенам прохожие. Я уже без зазрения совести обсуждал стати проплывавших мимо дам, дабы успокоить Николь, которой эти лобастые донны в подметки не годились. Брабо ржал и требовал, чтобы я переводил красавицам его замечания.
Генуя заворочалась, как чесоточный, в садах правителя зашмыгали доносчики. Упало каленое сердце Алессандро ди Лигури — он тогда сидел на шее Генуэзской республики, питался из страха перед отравой одними голубиными яйцами и даже в постели с женой не снимал панциря. Узнав о нашем парад-алле, железный Алессандро впал в буйство, прибил домочадцев, ночь проторчал перед образом Мадонны, а утром его осенило. Малолетнюю саранчу, естественно, науськали враги республики, решившие дьявольской козней свихнуть набекрень мозги правителя и забросать славу Генуи младенцами. Этак сначала в ворота протопает орда юнцов, а за ними, глядишь, и закованные в латы наемники, а горожане их спокойно потерпят.
В порту дрожала ночь, бурлили и воняли в котлах для каторжников неописуемые отбросы, а из лиловой тьмы вывалился всадник и, пока его лошадь ярилась, крикнул, чтобы мы немедленно убирались, иначе мессер Алессандро обратится к полезному наследию рода.
Но тут действительно произошло чудо: Истинная Правда распластался под копытами и что-то объяснил нашему горбоносому ругателю. Тот зашелся хохотом, Истинная Правда поцеловал его стремя, и всадник сгинул, довольный.
Алессандро ди Лигури спокойно спал в ту ночь. Наверное, сейчас не так сладко дремлет в земле молодой тиран, лишенный чести, власти и родины.
Николь заходила по грудь в воду и стояла, почти неразличимая среди свай. Но море было неотделимо от звезд, и ни корабля, ни Иерусалима не увидела моя Николь… Мы стояли рядом и смотрели туда, где замерла в скорби отцветшая Гефсимань. Четыреста детей не спали и входили в море, дробя шагами круги созвездий, чтобы хоть на вершок, хоть на слезу, хоть на молитву быть ближе к Святой Земле. Брабо посадил на плечо серьезную малявку и показывал ей Ковш.
Смешно, сьеры… Никогда нельзя позволять детям осуществлять свои мечты. Кто в детстве не желал бежать за море, или скитаться по земле, чтобы дойти до края, приподнять хрустальную сферу, как занавес и подсмотреть замысел Божий? Кому не теснила душу весна той яростной, той великой тягой умереть или взлететь, отряхнув оболочку, родительскую любовь, и память, еще незаполненную, легкую, как птица? Крепче держите детей за руку, сьеры. Ведь именно память привязывает человека к земле. А этого груза у нас, как назло, не было. На молодой крови мы замешали Святую Землю. И нашлись умники, которые пили эту смесь и нахваливали…
Монахи сказали нам, что утром придет корабль и увезет нас к Богу.
Болтаясь между спящими в сонном полубреду, я нашел бочку с водой, но там ничего не было, кроме слизи на стенках. И, возвращаясь к Николь и Брабо, я заметил Стефана — он благоговейно тащил кувшин вина к арбе.
Монахи похвалили его, они пили, привалившись спиною к колесам. Плеснули и Стефану. С ними сидел моряк.
Они спорили, торговались на пальцах, Истинная Правда, коверкая итальянский, орал в дубленую рожу гостя:
«Без ножа режете, Альди! За таких парней и девок нечестивцы и золота не пожалеют. Вы же видели — товар отменный: ноги литые, глаза ясные, грудью рулевое весло перешибут. Вон сколько прошли и не охнули, готовы жрать ослиные стручки и спасибо говорить! А дворянчики?! Их отмыть, а там — манеры, языки, тысяча удовольствий, суфле… А цена — пшик! В прошлом году мы разочлись по-божески». Моряк скалился, тряс серебряными цацками на шее: «Мужской пол — два динария за душу, женский пойдет по одному. Их еще в море половина передохнет!» Стефан сосал вино, щурился. А потом закликал, засучил ногами, но не удержался — хихикнул. Моряк дивился его талантам.