Он произнес это сухим, отрывистым гоном, который свойствен больным лихорадкой и не оставляет никаких сомнений насчет их состояния. Страуса оно, видимо, задело за живое.
— Сиприен!… Друг мой!… Ты болен и совсем один среди пустыни! — воскликнул он, упав перед ним на колени.
Подобный поступок для голенастых физиологически столь же ненормален, как и дар речи, ведь в обычных условиях коленопреклонение запрещено им самой природой. Но Сиприен, объятый приступом горячки, упрямо не позволял себе удивляться. Он легко отнесся и к тому, что страус достал из-под своего левого крыла кожаную флягу, полную свежей воды пополам с коньяком, и приложил ему к губам. Смутился он только тогда, когда странная птица, поднявшись с колен, сбросила наземь что-то вроде панциря с перьями марабу[95], который казался ее природным оперением, а потом и длинную шею, увенчанную птичьей головой. И тут, лишившись этих заимствованных украшений, страус предстал перед ним в облике рослого молодца, крепкого и сильного, который оказался не кем иным, как Фарамоном Бартесом, великим охотником перед Богом и людьми.
— Да, разумеется, это я! — воскликнул Фарамон.— Ты разве не узнал моего голоса по первым словам, с какими я к тебе обратился? Тебя удивил мой нелепый наряд? Это военная хитрость, которую я позаимствовал у кафров, чтобы близко подбираться к настоящим страусам и легче поражать их дротиком. Но поговорим о тебе, бедный мой друг! Каким образом ты оказался здесь, больной и брошенный? Я заметил тебя совершенно случайно, бродя по склону, я ведь даже не знал, что ты в этих краях!
Сиприен был очень слаб и ничего не ответил. Впрочем, Фарамон Бартес и сам понимал, что в первую очередь следовало оказать больному помощь, и взялся лечить его, насколько было в его силах.
Опыт жизни в пустыне сделал этого отважного охотника неплохим лекарем; от кафров он знал об одном чрезвычайно эффективном способе лечения болотной лихорадки, которой страдал его бедный товарищ. И вот Фарамон Бартес принялся рыть в земле что-то вроде канавы, которую затем наполнил дровами, предварительно устроив отдушину, чтобы через нее мог поступать снаружи воздух. После того как дрова занялись и прогорели, канава превратилась в настоящую печь. Фарамон Бартес уложил в нее Сиприена, тщательно укутав его и выставив наружу только голову. Не прошло и десяти минут, как у Сиприена выступил обильный пот, который еще больше усилился после пяти или шести чашек целебного отвара, приготовленного новоявленным доктором из знакомых ему трав.
Сиприен заснул в своей парильне крепким, благотворным сном. На закате солнца, когда больной открыл глаза, он чувствовал уже столь явное облегчение, что спросил об ужине. У его изобретательного друга на все был готов ответ: он мгновенно приготовил превосходную похлебку из самых лакомых кусков своей охотничьей добычи и разнообразных корешков. Поджаренное крылышко павлиньего журавля и чашка воды с коньяком дополнили угощение, которое придало Сиприену сил и окончательно выветрило из мозга дурманившие его пары. Спустя час после этого оздоровительного приема пищи Фарамон Бартес, тоже прилично отужинав, уселся возле молодого инженера и поведал ему, как оказался здесь, совсем один и в этом странном одеянии.
— Ты ведь знаешь,— сказал он,— на что способен твой друг, когда надо испытать новый вид охоты! Так вот, за шесть месяцев я настрелял столько слонов, зебр, жирафов и другой разношерстной и разноперой добычи, в том числе орла-людоеда — гордость моей коллекции,— что несколько дней назад мне пришла фантазия обновить мои охотничьи развлечения! До сих пор я путешествовал лишь в сопровождении моих басуто — трех десятков лихих парней, которым я плачу из расчета один мешочек стеклянных зерен в месяц, и они за своего хозяина и господина готовы хоть в огонь. Однако последнее время я пользуюсь гостеприимством Тонайи, великого вождя этой страны, и, чтобы добиться от него права охоты на его землях — а к этому праву он ревнует как шотландский лорд,— я согласился предоставить ему моих басуто с четырьмя ружьями для экспедиции, которую он замышлял против одного из своих соседей. Благодаря этому вооружению он стал просто непобедим и одержал над своим врагом внушительную победу. Отсюда и тесный союз, скрепленный кровью: мы пососали друг у друга уколотые предплечья! И с этой поры меж Тонайей и мной дружба навеки! Уверенный, что отныне на всем пространстве его владений меня никто не обеспокоит, я отправился позавчера поохотиться на льва и страуса. Что до льва, то одного мне посчастливилось свалить прошлой ночью, и я очень удивлен, что ты не слышал его жуткого рева. Представь себе: палатку свою я поставил возле туши убитого накануне буйвола в надежде, что среди ночи ко мне пожалует лев моей мечты! И действительно, славный малый, привлеченный запахом свежего мяса, не преминул явиться на свидание. Но, на мое несчастье, та же мысль пришла двум или трем сотням гиен и леопардов! Оттого и этот кошмарный концерт, который не мог не достичь твоих ушей!
— Мне кажется, я его точно слышал! — отвечал Сиприен.— И даже подумал, что это концерт в мою честь!
— Вовсе нет, дружище! — воскликнул Фарамон Бартес,— Он был устроен в честь туши буйвола, в глубине вон той долины, которая начинается справа отсюда. Когда наступил день, от огромного жвачного остались одни кости! Я покажу их тебе! Премилый труд по анатомии! Увидишь и моего льва — самый красивый зверь, какого мне удалось свалить с тех пор, как я приехал охотиться в Африку! Я уже снял с него шкуру, и его мех сейчас сушится на дереве.
— А к чему тот необычный наряд, что ты носил сегодня утром? — спросил Сиприен.
— Это был костюм страуса. Как я тебе уже говорил, кафры часто применяют такую хитрость, чтобы поближе подойти к этим голенастым, очень недоверчивым, которых без обмана и не подстрелить! Ты возразишь, что у меня для этого есть превосходный карабин. Все так, но что поделаешь! Мне пришла фантазия поохотиться на манер кафров, благодаря этому мне и повезло повстречать тебя, и весьма кстати, не так ли?
— И в самом деле, весьма кстати, Фарамон!… Мне кажется, что, если бы не ты, меня бы не было уже на этом свете! — ответил Сиприен, сердечно пожимая руку друга.
Теперь он лежал уже не в парилке, а в уютной постели из листьев, которую его товарищ устроил у подножия баобаба. На этом славный малый не успокоился. Он решил сходить в соседнюю долину за своей палаткой, которую всегда брал с собой в экспедицию, и четверть часа спустя она уже стояла над дорогим ему больным.
— А теперь,— сказал он,— займемся твоей историей, друг Сиприен, если, конечно, рассказ тебя не слишком утомит!
Сиприен чувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы удовлетворить вполне естественное любопытство Фарамона Бартеса. И он поведал о событиях, что произошли в Грикваленде: почему он оставил этот край и отправился в погоню за Матакитом и его алмазом. Потом рассказал об экспедиции, о том, как погибли Аннибал Панталаччи, Фридель и Джеймс Хилтон, рассказал об исчезновении Бардика и, наконец, о том, как он ждал своего слугу Ли, который должен был вернуться за ним в лагерь.
Фарамон Бартес слушал с напряженным вниманием. В ответ на вопрос, не встречался ли ему молодой кафр с такой-то внешностью, а именно внешностью Бардика, он ответил отрицательно.
— Однако,— добавил он,— мне попалась одна брошенная лошадь, которая вполне могла быть твоей! Дело было так: как раз два дня назад я охотился с тремя из моих басуто в южных горах, как вдруг на дороге, что шла по дну оврага, появился великолепный серый конь, безо всякой сбруи, кроме уздечки и длинного поводка, который он волочил за собой. Животное проявляло очевидную нерешительность насчет своих дальнейших действий, я подозвал его, показал ему горсть сахара, и оно подошло ко мне! Этот конь был поистине великолепен — исполнен смелости и огня, «просолен», как окорок…
— Это мой конь!… Это Темплар! — воскликнул Сиприен.
— Ну что ж, мой друг, Темплар — твой,— ответил Фарамон Бартес,— и я с большим удовольствием верну его тебе! А теперь спокойной ночи, пора спать! Завтра на заре мы покидаем это дивное место!
И, подкрепляя слово делом, Фарамон Бартес завернулся в свое одеяло и уснул рядом с Сиприеном.