Это противоречивое отношение Ретифа к революции имеет, однако, свое объяснение. Как выразитель революционных настроений крестьянства, он еще в восьмидесятых годах лелеял мечту об аграрной революции и черном переделе. Эту революцию он предсказывал и приветствовал еще в 1781 г.; этой революцией, „войной жаков“, он угрожал знатным и богатым, к этой революции он призывал в „Тесмографе“, пропагандируя „аграрный закон“. Но в то же время к революционным событиям в Париже, к борьбе парижских санкюлотов, он относился с глубокой неприязнью и даже враждебно. Нельзя забывать, что революция оказалась для него роковой с точки зрения его личного благосостояния. Революционные события не только разорили его, не только отодвинули его как писателя на задний план, но и разрушили привычный для него уклад жизни, — то, чего он так боялся еще до 1789 г., когда признавался, что „дрожит“ при мысли о волнении городской черни. А в эпоху террора обывательская неприязнь к парижским санкюлотам, лишившим его покоя и безмятежного, зажиточного существования, дополнилась беспредельным страхом уже за собственную жизнь, за собственную голову. К этому необходимо прибавить еще одно обстоятельство идейного порядка, которое ни в коем случае нельзя игнорировать. Всю жизнь он жил мечтой об осуществлении своих общественных идеалов, которые неустанно излагал и пропагандировал. Вскоре, однако, ему пришлось убедиться, что революция развивается отнюдь не в направлении осуществления его идеалов. Напрасно он старался, по мере сил, воздействовать на события, не только путем печатной пропаганды (предлагая, в частности, свои проекты вниманию учредительного собрания), но, по всем данным, и путем непосредственного участия в политической жизни (есть даже сведение, что в 1792 г. он выставлял свою кандидатуру в конвент с „чисто коллективистской программой“). В полном диссонансе с бушевавшей кругом него революционной бурей находились, например, его призывы, в разгар движения „бешеных“, против разгрома лавок, против раздела имуществ и за осуществление системы „Андрографа“ — идеала примирения классовых противоречий.
Термидорианская реакция произвела, однако, в писателе крутой перелом и заставила, как и многих его современников, занять иные позиции. Вскоре ему пришлось убедиться, что падение террористического режима, к которому он относился с такой враждебностью, привело лишь к ужасающей народной нищете, к разорению мелкобуржуазных слоев в результате инфляции при расцвете капиталистической спекуляции, к оргиям нуворишей на фоне голода и лишении. На собственном горьком опыте (как раз в эти годы, в результате падения ассигнатов, он очутился в невероятно тяжелом материальном положении) пришлось ему убедиться, что „внезапная смена режима“ оказалась повинной в „неистовстве ажиотажа и наживы“, когда все, „за исключением ажиотера, банкира, депутата“, оказались разоренными и страдающими. Неудивительно, что это привело его к переоценке периода господства якобинцев. Он пересматривает свои позиции и приходит, по существу, к оправданию террора и якобинской диктатуры. Одновременно с оправданием и даже идеализацией якобинской диктатуры он, прежде никогда не решавшийся выступать против властей, с каким-то ожесточенным отчаянием клеймит членов конвента, не видящих народного голода, законодательный корпус, отгородивший себя своим жалованьем от общественных невзгод и остающийся бесстрастным зрителем общей разрухи. Теперь он объявляет себя „террористом“ и требует нового террора, для того чтобы заставить дрожать развращенную и „ажиотерскую“ нацию. Теперь, вопреки всем своим предыдущим надеждам, он приходит к убеждению, что богатые или хотя бы зажиточные никогда не согласятся добровольно на осуществление его общественных идеалов. В то же время, по всем данным, он развивает в этот период какую-то политическую деятельность, ведет какую-то пропаганду, сближается с новыми кругами. По собственному свидетельству, он поддерживает в секции Пантеона некоего „бывшего секретаря Робеспьера“, требовавшего отвержения конституции и установления „коммунизма“. Сведения о том, что он был горячим приверженцем Бабёфа и усердным чтецом его газеты „Трибун народа“, вполне правдоподобны. Принимая во внимание послетермидорианские настроения Ретифа, а также его старую близость с Сильвеном Марешалем, нужно признать не только вполне возможной, но и весьма вероятной его, если не прямую, то косвенную, причастность к заговору Бабёфа.