А. Р. Иоаннисян.
ЮЖНОЕ ОТКРЫТИЕ,
произведенное летающим человеком,
или
ФРАНЦУЗСКИЙ ДЕДАЛ
Весьма философская новелла с приложением Письма Обезьяны{1}
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В ноябре 1776 года я сел в дилижанс в Лионе, чтобы вернуться в Париж. В карете нас оказалось восемь человек: бенедиктинец, актер, две актрисы, адвокат, негоциант, человек неопределенного вида и я, не считая одной обезьяны, шести собак, трех больших и двух маленьких попугаев и людей, сидевших на империале. Бенедиктинец был самый завзятый во всей Европе потребитель испанского табаку, кроме того, тонкий гурман и великий знаток по части хорошей еды. Из двух актрис одна, героиня, была столь же развратна, как известная Р**{2}, на которую она была похожа лицом до такой степени, что я сначала ее даже принял за последнюю, и так же зла, как артистка С***{3}. Субретка отличалась серьезностью, была меланхолична, умеренна в выражениях и почти так же мила, как прелестная Фанье{4}. Актер, трагик, был красив, как П—иль{5}, так же плох на сцене и до того наглый фат, что, пожалуй, мог бы сравниться с ***. Адвокат, которого я узнал, несмотря на то, что он был переодет, был человек известный. Я его почти не уважал и совсем не любил. Его ненавидели и преследовали, и он тоже был кляузником и клеветником. Негоциант был добряк, очень богатый, простоватый, который много пил и ел и еще больше спал, причем храпел за четверых. Табаку он потреблял столько же, сколько бенедиктинец, с которым он и завел беседы на соответствующие темы. Человек неопределенного вида был ни стар, ни молод, ни красив, ни уродлив, ни толст, ни худ, ни высок, ни низок. Он не был, по видимому, ни богатым, ни бедным, ни умным, ни глупым. Говорил он не слишком много, не слишком мало, ел все, со всеми был согласен, и весь его вид показывал, что он не любил, не ненавидел никого на свете. Остаюсь я{6}. Я — это слишком оригинальная фигура, чтобы не сказать о ней несколько слов. Представьте себе маленького человека, который держится до того неуклюже, что кажется уродливым, а своим печальным, мечтательным видом, головой, втянутой в высокие плечи, неуверенными и неопределенными манерами похож на ацефала из Гвианы[20], который делится своими мыслями с самим собой, как в обществе, и может хохотать, кричать, плакать в то время, как окружающие не могут даже догадаться о причине, и одновременно излишне робок, и излишне груб, любит удовольствия и из гордости отвергает вещи, которые могут их доставить, проповедует терпимость и не выносит самого легкого противоречия, и т. д., и т. д., и т. д. Таков мой портрет без лести. Кое-кто мог бы захотеть подписать под ним фамилию Л-г-э{7}, но я заявляю, что он — не я.
Прочие существа, заполнявшие карету, несколько превосходили нас. Среди них как раз то животное, которое более всего напоминало нас, т. е. обезьяна, стояло ниже других. Тем не менее это был философ (доказательством этому послужит ее своеобразное письмо, которое помещено в конце этого произведения){8}.
Мне вскоре ужасно надоели монах, актер и даже негоциант. Двум актрисам скоро надоел я сам. Таким образом, к концу второго дня мне оставалось только беседовать с лицом неопределенного вида. Благодаря своему характеру он выносил мою беседу столько времени, сколько я хотел. Незаметно мы с ним сблизились. И, поскольку у меня есть несколько хороших качеств, о которых я ничего не сказал, он удостоил меня своей дружбой. Это произошло примерно к вечеру четвертого дня.
— Кто вы такой? — спросил он меня, наконец.
Я ответил на его вопрос, описав портрет, который только что нарисовал.
— Это как раз то, что мне нужно, — сказал он: — меня интересовало вовсе не ваше положение или ваше состояние.
— Меня зовут кум Никола́, — продолжал я. — Я был пастухом, виноградарем, садовником, крестьянином, школьником, монахом-послушником, ремесленником в городе, был женат, рогат, распутен, был мудрым, глупым, умным, невеждой и философом. Теперь я литератор. Я написал много произведений, по большей части очень скверных. Я это сам понял. У меня хватило здравого смысла, чтобы их устыдиться и сказать самому себе, что я их публикую только по необходимости, для того чтобы жить и кормить своих детей и жену; ведь, в конце концов, сам ты можешь быть всем, чем угодно, но дети-то не сами собой появляются на свет и кто-то должен их прокармливать… Самое значительное мое произведение — это „Кум Никола́“, т. е. моя собственная жизнь{9}. Я подвергаю там анатомическому анализу человеческое сердце и надеюсь, что эта книга, написанная мне в ущерб, станет полезнейшей из книг. Я подвергаю себя в ней безжалостному анализу, жертвуя собой, как новый Курций, для блага себе подобных. Я сочиняю сейчас еще одну книгу, под заглавием „Сова“{10}, и еще…