Понимая, на что намекает дошлый ишан, Агабек с тоской думал про себя: если божий слуга не земле такой хапуга, то каков же сам всевышний?.. Но он глушил этот подстрекательский шепот дьявола, отгонял греховные мысли, старался думать о божьем, о святом, быть благочестивым.
Но все испортил сам ишан. Однажды он затеял такой разговор:
— Софы Аллаяр в одной своей молитве говорит, что если во имя аллаха пожертвовать белолобую скотинку с крутыми, как серп луны, рогами, то можно избавиться сразу же от всех грехов.
При этих словах глазки его жирно заблестели, и он с невинным видом начал перебирать четки.
Тут-то Агабека и прорвало. Дьявол-искуситель, притаившийся в душе, наконец-то вырвался. Рассвирепев, заорал больной на ишана:
— Уай, пройдоха! Хрыч! Ишь, чего захотел. Сгинь с глаз моих вместе со своим Софы Аллаяром! Обо мне можешь не беспокоиться. И без тебя, без твоей помощи перед богом предстану…
И, задохнувшись, усталый, умолк. Беспомощно повел некогда сильными руками. Глубоко запавшие глаза с ненавистью смотрели на оробевшего ишана, будто насквозь пронзить его хотели. Казалось, если бы он был здоров и в силе, как прежде, вскочил бы сейчас, схватил благочестивого старикашку за шиворот да и потряс бы, чтоб душа поганая вон. Ишан Аип не на шутку растерялся.
— Господи, прости нечестивца… прости нечестивца, — пробормотал он и, дрожа кривыми ногами, засеменил к выходу.
Выйдя, он постоял за дверью, злорадно усмехнулся, дескать, кричи, кричи, все равно без меня не обойдешься, недолго уже осталось…
Весть о гибели Абена подкосила Агабека. Рухнула единственная опора и надежда двух братьев, отсохла последняя ветвь их рода, а вместе с нею, словно старое, подгнившее дерево, рухнул и он. Острая душевная боль вызвала, возбудила все старые болезни, и Агабеку изо дня в день становилось все хуже. Он знал: скоро погаснет для него белый свет. Впереди ожидал его вечный мрак, тлен, но он не боялся его. Лежал отрешенный, безразличный. Да-а… прошла она, лживая, беспокойная, бестолковая жизнь. Звенело в ушах, гудело в голове, будто весь мир был наполнен гулом. Порою он не слышал, не чувствовал того, что пока еще окружало его. Одно мучило, усугубляло боль: пестрые тени оставшейся где-то далеко суетливой жизни неотступно преследовали его. Мерещились видения, спутанные, навязчивые, знакомые и уродливые, словно в зыбком тумане. Иногда какие-то страшные существа хватали его за горло, топили в озере и, когда он уже задыхался, терял сознание, вновь выталкивали на божий свет.
Господи, а это еще кто такой? Почему не отпускает руки? Щупает его жадными глазами. А, ишан Аип, что ли? Зол на то, что недавно выгнал из дому. А кто из врагов с таким наслаждением сверлит, колет сейчас его темя? О, горе, горе!
— А, это ты?! Я знаю тебя! — пророкотал чей-то голос.
Кто это, ойбай? Откуда Агабеку знаком этот голос? Вон, вон, идет, приближается. Расступилась, разверзлась черная земля, и вышел ОН, закутанный в длинное, белое покрывало, неотвратимо направляется к постели Агабека. А ОН ничуть не изменился, хотя и смотрит грозно, сурово.
— Ах, это ты? — пытается улыбнуться Агабек. — Как ты меня напугал своим рыком!
Он молча и мрачно подходит к нему. Глаза горят, пронизывают насквозь. Идет, идет, идет… Никак не может дойти до постели, хотя и совсем рядом ОН, вот, рукой подать. Идет, плывет, словно лодка, в дрожащей мгле, и в глазах расплавленным свинцом застыла ненависть…
Агабек вздрагивает, просыпается. Со лба струится холодный пот, капает на подушку. Агабек не сразу приходит в себя, никак не может сообразить, явь это или сон. Он долго и бессмысленно смотрит в одну точку и тусклым голосом просит пить.
Рысжан ночи напролет сидит возле больного. Безнадежное, беспомощное состояние богом данного супруга, к которому всю жизнь была холодна, ее удручает. Больно ей видеть, как еще недавно отменно здоровый, крупнотелый Агабек сохнет на глазах, слабеет, и она нет-нет, да вытирает втихомолку непрошеные слезы, охваченная бабьей жалостью. Ей хочется откровенно, по душам поговорить, побеседовать с мужем, но он молчит, молчит упорно. Ни о своей загадочной болезни, ни о своих болях, терзаниях, ни о своих тайнах ни слова не говорит. Даже когда, приподнимаясь, пьет воду, ни на кого не смотрит. Вид у него такой отрешенный, что Рысжан с опаской думает: уж не тронулся ли, бедный, умом. Однако он вроде бы спокоен, и выражение лица, и глаза осмысленные. Время от времени он коротко бросает: