– Не ходила бы ты, Евдосечку, на музыки. Вельми грех большой.
– Почему, сестрица, грех? – спросила девушка. – Разве грешно радоваться и веселиться?
– Не все людине веселиться, – отвернув голову, молвила Савета. – Накажет тебя Бог.
Евдося удивилась еще больше:
– За что же ему наказать меня? За то ли, что радуюсь чудными его творениями? За то ли, что дивлюсь на них и надивиться не могу? Разве же злой он такой, Бог? Ужели прогневается он невинным танцем, звонкою песней? Я чай, и он радуется и смеется с нами, когда смотрит с высот своих, как хорошо и счастливо у нас на душе. Не затем ли выпускает он на небо ясные звездочки и луну, чтобы разогнать мрак и осветить нам землю для наших радостей!
Савета угрюмо молчала.
– А мы разжигаем костры, чтобы мог он лучше разглядеть наши хороводы, – продолжала взволнованная девушка, стараясь прочесть на неподвижном Саветином лице хоть какой-нибудь ответ.
– Есть на свете сила темная, – сказала наконец Савета, – в каждую душу она заглядывает. Никого не пропускает…
Внезапный и сильный порыв ветра пробежался по двору, возмутив даже воду в полно налитых ведрах, а уключина журавля издала жалобное скрипение. Евдося взглянула на небо, кое-где уже прикрытое летучими облачками.
– Ох, не было бы дождя, – воскликнула она, – а то сено несложенное лежит. Пойду скажу Семену.
Савета некоторое время стояла еще у колодца задумавшись, а потом ушла к себе в хату и появилась вскоре в черном, как уголь, платье и в таком же платке и отправилась в монастырь к вечерне.
Тем временем облака распухали на глазах. С монастырской звонницы донесся глухой бой, как если бы сами колокола тревожно оповещали землю о ненастье.
Несколько времени спустя Семен собрался в Домачево продать четыре прялки, которые сточил еще зимой.
– Если до ночи не приеду, так считайте, на второй день остался, – сказал он жене и сестре, поставил прялки в возок, покрыл их рогожей и уехал.
С самого утра Савета кашляла сильнее обычного. К вечеру этого дня она вымылась и обрядилась. Вечер же занялся чудесный.
Тени от строений и деревьев сначала вытянулись во всю длину, потом пропали, уступив место негромкому и ровному освещению. Стерня за домом порозовела, и окошки хат, словно лужи, высверкнули прощальными лучами уходящего солнца. Задевая верхушки сосен, оно подвигалось к западу, обнажая хрустальную грудь небес. На небосводе то здесь, то там возникало смутное, неверное мерцание первых нетерпеливых звезд, полумрак, крадучись, надвинулся на землю, и уже ночь раскинула свой трепещущий шатер.
Савета лежала у себя в горнице поверх новой колючей радюжки, которую достала из «смертного» сундука, и прислушивалась, не загремит ли вдали Семенов возок, не звякнут ли удила, не зафыркают ли лошади. Несколько раз она справлялась у Евдоси, вернулся ли брат, и снова надолго закрывала глаза, уводя из мира свои взоры, не замутненные страхом греха.
Осторожные шаги Евдоси на мгновение привели ее в себя. Она подняла обмеревшие было веки и увидела над собой перепуганное лицо растерявшейся девушки.
– Евдосечка, – твердым голосом сказала она невестке, – я нынче умру.
– Господь с тобой, сестрица! – пролепетала Евдося. – Что ты говоришь?
– Семена только жду попрощаться. Дождусь – и отойду.
Евдося перекрестилась и присела на скамейку рядом с ней. Савета надолго замолчала и снова приопустила веки. Евдося сидела у ее изголовья, прислушиваясь к ночной тишине, следя ее ровное дыхание. Однако Савета не спала. В окно заглянула луна и позолотила внутренность горницы сказочной позолотой. Евдося не отрывала глаз от Саветиного лица, такого прекрасного и молодого. Несколько раз она забывалась и склоняла усталую головку, и на груди ее тихонько ударялись друг о друга мониста и пацеры. Лунный свет, распластавшийся на дощатом полу, переместился. Глаза Евдоси закрылись сами собой, и желтое пятно на полу стало уже не пятно, а словно поле дозревшей ржи. По этому полю, утопая в спелой тяжести колосьев, шла она сама, распущенные волосы свободно струились вдоль тела и широкими прядями накрывали лицо. «Русалка ходит по житу», – думает Евдося и открывает глаза – а видит лежащую Савету и лунную дорожку, забравшуюся уже на высокое ложе умирающей и еще выше – на сплюснутые бревна стены. Тишина стучит в ушах, и Евдося опять окунается в рассеянную дымку сна под призрачное жужжание ночи.