– И это ты такого парня на этого сморкача поменяла?
Сморкачом он назвал бедного учителя, который, верно, и не догадывался, каким значением, по милости Евдоси, овеяно его скромное существо.
– Попомни мои слова: век проживешь, а лучше его не будет.
Так сказал хромой Шульган и оставил смущенную девушку.
Тем временем Марина накрыла на стол, не забыв выставить полштофа горилки, и мужчины сели вечерять. А Евдося в полной задумчивости продолжала стоять под яблоней и стояла так до тех пор, пока темнота не покрыла землю. След окна, изнутри освещенного плошкой, упал на траву и дотянулся до самых ее ног. Некоторое время Евдося видела колеблющиеся тени отца, матери, убиравшей посуду, и щуплый силуэт Шульгана. Потом несколько раз надрывно скрипнули дверные петли, огонек в окне вздрогнул и поник, и теперь уже непроглядный мрак заполнил все вокруг.
Девушка потихоньку вышла со двора и побежала на край деревни, к Желудихе. У нее она хотела испросить совета, и приласкаться смущенной душой к старой бабушке, и, может быть, услышать какую-нибудь былину.
Наступили те недолгие, но зловещие мгновенья, когда тьма безраздельно правит миром и даже праведники трепещут у святых образов. Подходило к полуночи. Небо набухло чернотой и тяжело навалилось на притихшую, настороженную землю. Путь к старухиному жилищу лежал через пролесок, который, проглотив светлую полоску дороги, чернел непроходимой стеной. Девушка ускорила шаги, и оттого песок то и дело насыпался ей в легкие кожаные чеботы. Дойдя до опушки, Евдося перекрестилась и зашагала по дороге еще быстрей, держась ее середины, куда не достигали нависшие ветви. Спустя самую малость впереди мелькнул теплый и приветливый огонек Желудихиной хатки.
Старуха, не смущаясь темнотою, возилась во дворе. Заслышав шаги и прерывистое дыхание своей любимицы, она набрала поленьев и вместе с гостьей прошла в хату.
– Что ты, любезная, бегаешь по ночам? – спросила она запыхавшуюся девушку и стала растапливать грубку, ибо было ей зябко и топила она понемножку даже летом.
Евдося скользнула на лавку и молча уставилась на появившийся огонь широко раскрытыми глазами.
– Погадай, бабушка, – наконец попросила она.
– Ой, ласточка, что толку в том гадании, – откликнулась Желудиха, прикрывая ржавую заслонку и подсаживаясь к столу. – Что будет, того не обойдешь, – вздохнула она.
– Приезжал сегодня на сговор, – сказала девушка, не отрывая глаз от неплотно затворенной заслонки, где уже вовсю билось расходившееся пламя. – А я от него под корыто влезла.
– От як!
Старуха круто повернулась на лавке, а Евдося поведала, как было дело. Поначалу она говорила сбивчиво, но развеселилась и старуху насмешила, рассказав, как уснула под корытом. Та было ощерила рот беззубой улыбкой, однако тут же спохватилась.
– Ну, девка, дурная же у тебя голова, – озлилась она. – Не знаешь ты своего счастья.
– Отчего же, бабушка?
Евдосю оставили ночные страхи, и она смеялась так звонко, что казалось, серебряные колокольчики нежно закачались под низким потолком.
– Скажи правду. – И она пропустила меж пальцев фиолетовую ленту, подаренную учителем.
Желудиха призадумалась.
– От, деточка, было со мною в молодые годы, – начала она. – Казачина тут был один полковой, о! Уж я на него засматривалась, так и себя не чуяла. Уж как кохал, как лелеял, и на конь сажал, и ленты в косы вплетал разноцветные. А мужики добрые свататься приезжали – куда там! Всех распугал. На Дон звал, взять обещался, да только натешился, а когда царь моргнул, так и след простыл этой хоругви… Всякое было. А что осталося?
– Старуха взяла кочергу и поворошила угли.
За перегородкой, в хлеву, тихонько похрюкивали свиньи, грустно вторя своей хозяйке.
– Отчего люди бывают злые? – спросила Евдося.
За печкой начинал поскрипывать сверчок, и Желудиха прислушалась к его сухой трескотне.
– Иной и не захочет, а сделает, – отозвалась старая женщина. – Что в старину творилось! Хоть бы и у нас в Рогозной. Была я тогда еще и тебя меньше. Жила здесь такая Улена – от там, где сейчас Макаруся, брата Устымки твоей, двор, хатка ее стояла. До чего приветливая была, ласковая до чего. Умницей люди называли, отец с матерью нарадоваться не могли. А как спевала! Да только на язык была несдержанная. Жива была еще в те времена и старая Дарка – то лютая была ведьмища! На Ивана полотенцем, что сама ткала, росу собирала по тем местам, где коровы ходят, на выгоне, потом в хате в своей вешала, и та роса молоком стекала ей в цедилку. У людей молоко отбирала. Вот что робыли в старину… Раз сидели с бабами на вечерках, лен пряли. Да засиделись допоздна, время уже поздно стало. Вот бабы испугались идти потемну. Дарку уж больно боялись. Тут одна и говорит: «Уж скоро полночь, пора идти, пока Дарка своих чертей не распустила». А Улена возьми да и скажи: «Не бойся – верно, насыпала им полный гарнец маку али пшена – до света будет работа, до зари не пересчитают». Узнала Дарка про эти слова – про мак да пшено – и невзлюбила девку. «Так будешь и ты считать, – говорит в сердцах, – не пересчитаешь». Кто-то доказал или сама как узнала, нечистая сила, этого ничего не знаю, а не прошло и месяца, как напали на бедняжку несчастья. Сядет ли прясть, так начнутся нитки рватиса, что не можно ни як ткати. Уже и плакала, и в церкву ходила к причастию – рвутся нитки. Звали и знахарок – никто не умел эти уроки скинуть. «Бесится, старая ведьма», – вот и весь сказ. В церковь ли пойдет – сидят на дороге ужи, в клубок сплетутся и шипят, и смотрят глазами оловянными, дорогу заступают, не пускают в Божий храм. Еще и то лето не кончилось, повредилась Улена умом. Сидит, бывало, в посадке, иголок сосновых наберет, да и перекладывает из кучки в кучку. Это считает, значит… Вот и сбылось заклятье. Так девкой и померла, и все иголки свои считала, да их в лесу сколько! Разве сочтешь?..