— Странно. Я думала, Россия — это сплошная степь!
— Ну что ты. У нас только южная часть степная.
— Но ты там был, да? Ты видел настоящую-настоящую степь?
Полунин помолчал, грызя травинку.
— Я там воевал, в сорок первом, — ответил он нехотя.
— Это там тебя ранили?
— Да, там…
— Бе-едный, — пропела Дуняша. Она расстегнула его рубашку и, быстро нагнувшись, поцеловала неровно стянутый багровый рубец шрама. — Бедный мой, как тебя неаккуратно зашили.
Он похлопал ее по плечу, отстранил от себя и застегнулся.
— Меня, Дуня, зашивали в лагере. Штопальной иглой, там было не до аккуратности шва. А сейчас хватит об этом, лучше почитай стихи.
— Какие?
— Какие хочешь. Что вспомнится, то и почитай.
Дуняша помолчала.
— Вот слушай: «Девятый век у Северской земли… стоит печаль о мире и свободе. И лебеди не плещут. И вдали… княгиня безутешная не бродит. О Днепр, о солнце, кто вас позовет… повечеру кукушкою печальной… теперь, когда голубоватый лед все затянул, и рог не слышен дальний… И только ветер над зубцами стен… взметает снег и стонет на просторе. Как будто Игорь вспоминает плен у синего… разбойничьего моря… » [30] Господи, что это сегодня… со мной…
— Успокойся, Дуня, не надо.
— Не буду, милый, прости, — Дуняша шмыгнула носом. — «Княгиня безутешная» — это про Ярославну, знаешь?
— Да, я понял.
— Почему я не могла быть твоей Ярославной, когда ты лежал там раненный, в сорок первом? Впрочем, я все равно опоздала, мне тогда было всего одиннадцать…
Полунин осторожно прижал ее к груди и стал гладить по голове, щурясь на закат, где громоздились тяжкие раскаленные громады облаков.
— Пойдем уж, наверное, — сказал он, кашлянув.
— Да-да, идем, милый…
Следующие трое суток пролетели для них как-то незаметно. С погодой повезло — дни стояли тихие, безветренные и удивительно теплые для этого времени года; Дуняша говорила, что нагулялась на несколько месяцев вперед, даже соскучилась немного по асфальту.
В воскресенье утром Полунин проснулся первым, привычно потянулся к часам — те стояли, видимо не заведенные накануне. Осторожно, чтобы не разбудить Дуняшу, он встал, подошел к окну, отдернул штору. Было еще очень рано, обильная седая роса лежала на траве, и только одинокое облачко над пампой розовело в лучах невидимого еще солнца. Со странным предчувствием утраты — что, собственно, ему до этих мест? — смотрел он на уходящую к горизонту степь, на изрытую колеями дорогу между проволочными изгородями, на далекий холмик, где они сидели тогда в первый вечер. «Этого в моей жизни никогда больше не будет», — подумал он вдруг и снова удивился — так сжалось сердце. Мало, что ли, было в его жизни этих «никогда больше»?
Пытаясь стряхнуть странное наваждение, он стал думать о делах. Поезд проходит здесь в десять тридцать пять; к часу дня они будут в Буэнос-Айресе, пообедают, потом он отвезет Дуняшу в пансион. К этой проклятой фрау Глокнер. Да — сразу по приезде первым делом позвонить Кривенко, договориться о встрече. Нужно же узнать, как они там поладили. А вечером — в порт. Дуняша, пожалуй, захочет проводить, но этого нельзя ни в коем случае. Черт возьми, Келли все-таки остается загадкой, — действительно ли проглотил наживку, или оба они разыгрывали комедию друг перед другом?
Он снова бросил взгляд на облачко — оно уплыло к самому краю окна и разгорелось еще ярче. Часов шесть, вероятно, — можно еще поспать часа полтора. Потом они встанут, позавтракают, Дуняша побросает в сумку свои вещички. И все это кончится, чтобы никогда больше не повториться.
Он отошел от окна, не задернув шторы. Скомканная ночная сорочка валялась в ногах постели, он взял ее — скользкий нейлон и жесткое кружево, странная какая мода, ведь это, наверное, царапает, — встряхнул и перекинул через спинку стула. Дуняша, лежа на правом боку, пробормотала что-то сквозь сон, обняла подушку, потерлась щекой и носом, перевернулась на живот. Укрывавшая ее простыня, чересчур жестко накрахмаленная, от этого быстрого движения соскользнула на пол.
Полунин поднял простыню, чтобы снова укрыть Дуняшу, но так и остался стоять с простыней в руках, потом обошел кровать и осторожно присел на край с другой стороны, не в силах оторвать глаз. Как и в тот момент, когда он следил из окна за медленным полетом розового облака, им снова овладело щемящее чувство неповторимости — ощущение «последнего раза».
В предчувствия он не верил, ему не было сейчас ни страшно, ни тревожно. Просто грустно. Так же, как скрылось проплывшее над пампой облачко, уйдет из его жизни Дуняша Новосильцева — непонятное и неуловимое существо, неведомо чья жена, выросшая на чужбине русская татарочка, в грохочущих поездах парижского метро вытвердившая наизусть горькие, как ледяное похмелье, стихи о полях далекой еврей отчизны, о крике орлов над пустынной степью, о плачущей по Игорю Ярославне…
Да, но пока она была здесь. С ним, в этой комнате, в этой постели. Рассыпанные по подушке черные волосы, девически узкая спина, длинные, стройно сомкнутые, как у летящей в воду ныряльщицы, загорелые ноги — все это пока в какой-то степени принадлежало ему. И плавный изгиб бедра, так чудесно уравновесивший крутую впадину поясницы, и теплый, розовато-молочный блик света на нежной округлости, не тронутой загаром и напоминающей своей белизной трогательную беззащитность детской невинной наготы — все это было чудом, великим чудом земной человеческой прелести, и чудо принадлежало ему — не все ли равно, на какой срок? — его ладони касались этого чуда, касались и могли прикоснуться вновь. Чего еще мог он просить у судьбы? Мгновение — это уже так много…
Полунин поднялся, обошел кровать и осторожно, чтобы не разбудить, укрыл спящую женщину. Дуняша не шевельнулась. Он еще постоял немного, сердце его готово было разорваться — не от желания, нет, просто от нежности, — потом вернулся на свою сторону, лег и мгновенно уснул.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Замызганный пароходишко с громкий названием «Сьюдад-де-Ла-Плата» принимал пассажиров долго и бестолково, потом стали с великим шумом и грохотом грузить на палубу какие-то ящики Полунин лежал в душной двухместной каютке и ждал гудка к отплытию, надеясь, что хоть потом помещение немного продует и можно будет заснуть.
Наконец отчалили, но тут что-то начало равномерно тарахтеть и постукивать у самого изголовья, сосед храпел все громче и забористее, набирая силу. Прохладнее не становилось — то ли каюта была расположена по подветренному борту, то ли вообще не было сегодня никакого ветра.
Сон в конце концов пришел, но ненадолго. Проснувшись среди ночи, Полунин послушал мощный храп соседа, непрекращающееся тарахтенье за переборкой и понял, что поспать не удастся. Посмотрев на часы — было около половины четвертого, — он оделся, вышел на палубу, отыскал скамейку посуше. Вокруг висел непроглядный туман, но суденышко уверенно, хотя и не спеша, ползло своим проторенным курсом, наискось пересекая устье Ла-Платы.
Позевывая, он закурил и тут же бросил отсыревшую невкусную сигарету. Думать о делах не хотелось — что уж теперь думать, с Келли или вышло, или не вышло, теперь не переиграешь. Ладно, будущее покажет. Он пожалел, что не уговорил Дуняшу задержаться в Таларе еще хотя бы на денек-другой; в общем-то, с возвращением в Монтевидео можно было не спешить, парагвайские визы вряд ли уже пришли, а отчитаться в результатах поездки он успеет. Да и какие там результаты? Пока — никаких, пока можно лишь строить предположения…
А с другой стороны — что бы это дало, даже и пробудь они там вместе хоть неделю? Все так и осталось бы в том же дурацком взвешенном состоянии. Ни то ни се. Строго говоря, он должен был бы давно заставить ее начать развод, но… Ага, в том-то и дело, что сразу возникает «но». Куда ему, в самом деле, жениться? Женитьба предполагает какую-то определенность, оседлость. А что он может предложить — какую перспективу, какие планы на будущее?
Если задуматься, то, как ни парадоксально это выглядит, даже шалопай Ладушка, не умевший прокормить жену, больше подходил к роли мужа: в нем хоть была какая-то определенность, пусть с обратным знаком, в данном случае это несущественно. При всех своих недостатках, Ладушка вписывался в окружающее, составлял часть целого. Не лучшую, но все же часть. А вот он сам никуда не вписывался и никакой части не составляет. Что из того, что он смог бы быть кормильцем жены и детей? Как говорится, ведь не хлебом единым…