Ему опять вспомнилась вдруг французская столица — та, тогдашняя, в августе сорок четвертого, с еще неразобранными баррикадами Медона и Бийянкура, обезумевшая, хмельная от свободы. Дорого обошелся ему тот хмель…
Возможно, тут просто сыграл роль возраст — как раз в дни боев на подступах к восставшему Парижу ему исполнилось двадцать три. Другие ребята из освобожденной нормандскими макизарами «арбайтскоманды» — их только четверо и осталось в живых к началу августа, — те были постарше, каждого ждали дома жены и дети; у Сашка, правда, семья жила в оккупации, где-то на Полтавщине, и он с начала войны ничего о своих не знал, Федя был москвич, а самый старший, Петрович, — сибиряк. Тогда именно это и показалось ему решающим: он просто считал, что семенные люди не могут рассуждать иначе. А рассуждали они просто: пора кончать это дело, говорил Федя, рука об руку с союзниками мы повоевали, сделали что могли, а теперь надо дождаться здесь нашей миссии и просить, чтобы поскорее отправили на свой фронт, домой.
Наверное, и он сам рассудил бы так же, будь жив отец. Но отец умер за полтора года до войны, мать и того раньше, в Ленинграде его никто не ждал. А война продолжалась — на всех фронтах.
Однажды вечером — им в тот день вручили медали Сопротивления — Филипп повел его, Дино и еще кого-то из дюгекленовцев в ресторан возле площади Опера. Они сидели там в новенькой американской форме, с новенькими медалями на груди, но непривычно безоружные, — после освобождения Парижа отряды ФФИ сдали оружие по приказу генерала Кенига. «Старина, послушай, — сказал Филипп, когда все уже были порядком навеселе, — я, конечно, понимаю, тебе хочется поскорее домой: лары, пенаты и всякая такая лирика… Но ты учти, репатриация — дело долгое, на этот счет лучше не заблуждаться, к самой Германии мы ведь только подступили — и Айк, и даже ваш Жуков, — а по воздуху вас никто перебрасывать не станет. Через Африку и Иран, что ли? Взгляни на карту! Вот я и говорю: чем киснуть здесь до конца всего этого спектакля, можно было бы успеть здорово всыпать фридолинам, по-настоящему мы ведь до сих пор и не дрались… ».
Да, он тоже считал, что до сих пор не дрался по-настоящему. Его счет к «фридолинам», открытый еще там, на Украине, где их называли «фрицами», оставался неоплаченным. Поэтому на другой же день, ничего не сказав соотечественникам, он вместе с Филиппом явился на вербовочный пункт и выложил перед писарем сработанное одним подпольщиком-гравером еще в Руане удостоверение личности на имя Мишеля Баруа, уроженца деревни Бевиль в департаменте Приморской Сены (место рождения подсказал Филипп — архив бевильской мэрии благополучно сгорел еще в 1940 году). Их тут же препроводили в казармы Мон-Сени, а оттуда — неделей позже — в расположенный в Вогезах учебно-тренировочный лагерь Пятой бронетанковой дивизии.
Вчерашние макизары приуныли: возможность «подраться по-настоящему» откладывалась на неопределенный срок. Вместо этого пришлось зубрить уставы, изучать матчасть, заниматься шагистикой и учиться отдавать честь — непривычно для Полунина вскидывая локоть и выворачивая руку ладонью вперед. «Грязные верблюды, — сорванным голосом хрипел капрал, — когда я наконец сделаю из вас солдат Франции, побей вас всех гром небесный… » Только после Рождества в дивизию начали наконец поступать новенькие, только что полученные из-за океана, еще покрытые густой консервационной смазкой танки М4 «Шерман», модификация A3. Все думали, что Пятую бронетанковую пошлют в Арденны, но ее бросили на Кольмарский выступ, перед которым уже давно без всякого толку топтались алжирская и марокканская дивизии генерала де Монсабера…
Вот там-то Полунин опять увидел, что такое современная механизированная война. Немцы, удерживающие позиции вокруг Кольмара, стояли насмерть: за их спиной был Рейн, священная граница фатерланда, отсюда открывался прямой путь на Фрайбург, Ульм, Мюнхен. Свирепо дрались и сменившие алжирцев французы: Эльзас был для них не просто последним куском родной земли, еще не очищенным от захватчиков, — это был еще и давний, со времен Бисмарка, символ национального унижения. Взять Кольмар без помощи американцев становилось вопросом чести, но сделать это было не так просто, танки десятками гибли на минных полях, под ураганным огнем зениток, бьющих с нулевого угла возвышения; даже закругленная лобовая броня «шерманов» не выдерживала прямого удара 88-миллиметрового снаряда с начальной скоростью 1000 метров в секунду.
Тридцатого января в дивизию прибыл командующий Первой французской армией. В сопровождении свиты штабных он обходил строй экипажей, — худощавый, со спортивной выправкой и внимательно-ироничным взглядом из-под козырька высокого генеральского кепи, Жан Делатр де Тассиньи казался моложе своих лет. Потом он выступил с короткой речью. Почти никто из солдат ничего не услышал — ветер относил слова, рвал квадратные полотнища полковых штандартов. Полунин стоял навытяжку у своего танка, — странно было подумать, что завтра ему снова придется идти в бой под этим знаменем, цвета которого реяли когда-то перед Шевардинским редутом… Он позавидовал стоявшему рядом Филиппу — ни тому, ни другим трем членам их экипажа исторические реминисценции не угрожали.
Вскоре после смотра стало известно, что на подходе три американские дивизии; развязав себе наконец руки в Арденнах, Эйзенхауэр приказал Деверсу усилить правый фланг частями Двадцать первого корпуса. Французы всполошились: опять, как и в августе прошлого года перед Парижем, встал вопрос — кто кого опередит. Второго февраля к вечеру Пятая бронетанковая вломилась в Кольмар. В бою у вокзала Филипп сделал неловкий маневр и подставил борт под прицел спрятавшегося за грудой щебня панцерфаустника; танк вспыхнул сразу — «шерманы» вообще горели как порох, — но они все успели выскочить и даже вытащили раненого командира. Неделей позже, когда дивизия остановилась на левом берегу Рейна, водитель Маду и стрелок-радист Баруа получили по «Военному кресту» второй степени…
А потом снова наступило затишье — почти на два месяца. Что и говорить, союзники не спешили даже весной сорок пятого. Дивизию отвели на отдых, доукомплектовали и перебросили в Лотарингию, под Страсбург. Там она и простояла весь март. Форсирование Рейна началось только в конце месяца; американцы, правда, еще седьмого захватили мост в Ремагене и создали крошечный плацдарм на правом берегу, но основные силы Западного фронта вторглись в Германию двумя неделями позже. Двадцать второго марта переправились через Рейн танкисты лихого «генерала-ковбоя» Джорджа Паттона, в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое их примеру последовали канадцы и англичане; четырьмя днями позже передовые части Союзных экспедиционных сил уже вели бои на правобережье по всему фронту от Везеля до Мангейма. Первая французская армия форсировала Рейн лишь первого апреля, нанося удар севернее Карлсруэ. Дальше была уже прогулка — через сказочно живописный Шварцвальд, к швейцарской границе и дальше, по Южной Баварии, на Инсбрук…
Он так и просидел на палубе до рассвета. На подходе к Монтевидео туман рассеялся, солнце ярко золотило торчащие из воды ржавые исковерканные надстройки немецкого рейдера «Адмирал граф Шпее», шестнадцать лет назад — в конце тридцать девятого года — выбросившегося здесь на камни после боя с английской эскадрой. Событие это так потрясло не видавших войны южноамериканцев, что открытки с изображением горящего «Адмирала» — именно горящего, снимок был сделан сразу, — до сих пор продавались в каждом журнальном киоске Буэнос-Айреса.
Полунин, сдерживая зевоту, проводил взглядом медленно проплывающие вдали останки «карманного линкора» и подумал о том, что Редер был человеком явно не суеверным, если рискнул послать в Южную Атлантику корабль с таким именем. Ведь сам-то Шпее, насколько помнится, в пятнадцатом или шестнадцатом году погиб со своей эскадрой именно в этих местах — где-то у побережья Аргентины. Вот и не верь после этого в приметы!
Суденышко сбавило ход, начали появляться пассажиры, заспанные и небритые матросы палубной команды, стюарды с чемоданами. Полунин спустился в каюту, наспех ополоснул лицо ржавой водой из неисправного умывальника, разбудил продолжавшего храпеть соседа и взял с койки свой портфель.