Выбрать главу

Добрынин повернулся к начальнику штаба:

— Понимаете? — третьего дня видели друг друга в Сталинграде. И вот — пожалуйста… — Улыбнулся, кивнул лейтенанту. Получилось — как старому знакомому. — Взвод на машины. Вместе со мной — в триста тринадцатый полк.

И опять хлопнула дверь.

Начальник штаба стоял узкоплечий, сердитый. Добрынин протянул руку, сказал:

— Рад, что у меня такой начальник штаба.

Подполковник кашлянул:

— Не спешите радоваться. Еще не было командира, который остался мной доволен.

Непонятно почему, но именно в эту минуту Добрынин окончательно утвердился в мысли, что с начальником штаба они сработаются. И уже в грузовике подумал, что воевать вместе им придется долго и что сумеют много.

Живой всегда думает о живом, но все-таки мало кто загадывал на завтра: девять месяцев войны солдаты жили только нынешним днем. О первых неделях вспоминали недоуменно, точно был это страшный сон, о дне грядущем думать было некогда. Как, о чем станешь думать в трехминутный перекур между чужой и собственной смертью? Да и не хотелось думать: все отступали, отступали…

При встрече нынешним утром генерал Жердин, не скрывая досады и злости, сказал:

— Так плохо, что хуже не придумаешь. А будет, я жду, еще хуже.

Жердин смотрел прямо. Глаза были пронзительно острыми, безжалостными. Добрынину показалось, что в первую очередь тот не пожалеет себя.

А кого надо жалеть и кого не надо?

* * *

Два грузовика с автоматчиками, объезжая свежие воронки, валко двинулись по грязной, разъезженной дороге. От передовой находила густая дымная мгла, высоко поднимались два смоляных столба.

— Немцы горят, — сказал водитель.

Он вел машину сосредоточенно, угрюмо. Большие черные руки лежали на баранке привычно, надежно, и он, пожилой, громоздкий, вдруг показался полковнику Добрынину очень нужным. Показалось так, должно быть, потому, что пожилой водитель вселял в него уверенность. На губе висел присохший окурок, небритое лицо было серым, а прижмуренные глаза смотрели устало и спокойно, словно вел машину не к передовой, а из райцентра в свое село. Изломался за рулем, устал, но вот скоро завиднеются крыши, старая облупленная колокольня и журавец… Он зайдет в свою избу, умоется, сядет за стол… Все вокруг будет домовито, привычно, обыкновенно. Настолько привычно и обыкновенно, что ничего не заметит: ни щей, которые не остыли к его приезду, ни выскобленных полов, ни опрятно одетой жены… Не знал, что жена подогревала чугунок со щами три раза, как торопилась она управиться по дому, едва-едва успела умыться, прихорошиться… Может, догадывался, а может, нет. Но спокойствие и уверенность жили в нем оттого, что всегда бывало именно так, а не по-другому.

Он и сейчас был уверен. И хоть все, что осталось там, в далеком заволжском селе, выражалось новой мерой — «до войны», надеялся: все вернется. Потому что Волга течет и будет течь, а жена ждет. И пол обязательно будет выскоблен, и горячие щи на столе, и рюмка водки…

Вспомнил, как по праздникам надевал галстук… Не любил, а надевал. Потому что об этом просила жена, потому что галстуки стали зачем-то носить все…

Давно это было. Еще до войны. Но верилось: все будет, все вернется. Именно поэтому так твердо держал он баранку, спокойно глядел вперед, на плоские рыжие бугры.

Полковнику Добрынину шофер показался почти стариком.

— Из запаса? — спросил он.

Водитель ответил:

— Так точно. Пятого года рождения.

Сбоку, в стороне, увязая в грязи, двое связистов тянули провод. Из одной телеги в другую санитары переносили раненых, а командир в плащ-палатке размахивал наганом и бешено кричал на ездового, который стоял перед ним навытяжку.

Машины остановились: поперек тянулась неглубокая, но крутая балка. В ней лежали и стояли раненые. Их было много…

Добрынин вышел. Небо висело низкое, пасмурное. Подумалось — вечер. Но до вечера было еще далеко, пасмурным небо виделось сквозь летучий дым. Рядом сказали:

— Не сепети. Вот затихнет — каши привезут…

Говорил низкорослый, кряжистый, давно не бритый солдат. Он выпростал из-под шинели раненую руку и держал ее бережно, как запеленатого младенца. Другой, маленький, тощий, раненный в голову, протянул ему свернутую цигарку, сказал наставительно:

— Ты, Шорин, завсегда исть хочешь. Только и разговору… А вот побежим — будет тебе каша.

Шорин закурил, поглядел в сторону передовой:

— Да не… Командир полка приказал, чтоб — ни шагу…

Артиллерия замолчала. Было слышно, как безостановочно, разноголосо стучат пулеметы, то густо, то реденько и слабо рвутся гранаты. В мутное небо поднялись еще два смоляных столба, а над ними появилась «рама» — самолет-корректировщик.