— Плохо у них дело, — проговорил Шорин.
Тощий хихикнул:
— Плохо у них, а сопли красные у нас, — тяжело оперся на винтовку, осторожно потрогал рукой забинтованную голову и тихонько застонал.
Шорин раз за разом глубоко затянулся, сказал тихо и сострадательно:
— Ты, Анисимов, не супротивничай, пожуй сухарик. По себе знаю — легче станет. Натощак-то и больней, и страшней… Право слово.
Анисимов отмахнулся:
— Ступай ты к лешему.
Несколько минут промедления показались Добрынину очень долгими. Моторы «газонов» гудели, солдаты поглядывали на бугры, молча курили.
Заспешили, заторопились наизволок… Воткнулись в землю под настильным огнем немецких пулеметов. На голом, твердокаменном взлобке мело свинцом. По водомоине тянулся телефонный провод. В том месте, где пули схватывали каменную крошку, лежал убитый связист.
Злобясь неизвестно на кого, Добрынин подумал, что никто, наверное, не оправдает, что он лежит сейчас под огнем…
Однако ни передумывать, ни переиначивать было некогда. Да и не собирался он переиначивать. По водомоине, по грязи опять пополз, добрался наконец до вершинки.
Отсюда открывалась изрытая снарядами широкая падина. На ней горели танки. Людей не видно. Только серые комочки — убитые.
Над головой давнуло тугим медлительным посвистом, и там, за горящими танками, на бурых горбинах с изломанным, искореженным леском, выросли огромные разрывы. Они поднялись один за другим, поспешно, точно бегом, торопясь доконать изувеченную землю. «Суровцев. Успел подтянуть», — определил полковник Добрынин. Но радости не почувствовал. Потому что все было впереди. Он вдруг увидел командира взвода. Тот лежал на спине и закуривал папиросу. Потом вскочил, широко взмахнул рукой. На Добрынина едва не наступили чьи-то огромные сапоги. С необыкновенной отчетливостью увидел чужие подошвы… Не чувствуя земли под ногами, слыша только, как частит, колотится сердце, поднялся… Бросился бегом. Над самым ухом — цвик, цвик… Ледком схватило середку. С разбегу упал. Оглянулся. Увидел каску набекрень, клочок льняных волос и распяленный криком рот… Веригин приближался короткими перебежками.
Когда же опередил?
За лейтенантом реденько бежали его люди, несколько человек лежали на каменном, словно вылизанном ровняке, неловко и недвижимо. Словно приткнулись отдохнуть.
Впереди, в текучем дыму, криво и косо взлетал желтый огонь, земля ахала нутряными надрывными вздохами, и в какое-то мгновение показалось, что уже нет на ней ничего живого, — все слизала железная метель.
— Вот дают! — Веригин толкнул каску назад. Словно стараясь убедить командира дивизии, как это здорово, повторил: — Ну, дают!.. Молодцы артиллеристы!
Было странным видеть лицо лейтенанта, чистое, выбритое. А нагловатые, с прищуром, глаза смотрели весело, как час назад, как третьего дня в Сталинграде…
После ранения Добрынин заехал в Сталинград к своим старикам. На Привокзальной площади было пусто. Возле серой стены, прямо на земле, вповалку спали солдаты: скатки шинелей, котелки, обмотки… На лицах, даже во сне, — смертельная усталость. Наиздальках подтянутый лейтенант держал в руках котелок, а молодуха в повязанном по-деревенски платке лила из четвертной бутыли молоко. Лейтенант клонился к ее лицу, говорил что-то озорное. Молодуха смеялась и мотала головой.
Увидев полковника, лейтенант щелкнул каблуками, лихо взял под козырек.
На площади сухой фонтан: каменные ребятишки в пионерских галстуках закружили в хороводе изумленного крокодила.
Добрынин остановился, закурил. Было сиверочно, холодно, в каменной чаше фонтана лежал грязный снег. Старик армянин растворил дверцы шкафа, выставил ящик для чистки сапог, положил две щетки, зевнул. Ветер шевельнул развешенные армянином белые, коричневые, черные шнурки, узенькие полоски резины, схватил сор у обочины тротуара…
С Волги потянуло смолой. И вдруг — пароходный гудок! Мелодичный, протяжный, вольный, прошелся он над тихим утренним городом зыбкими переливами и оборвался. В тот же миг закричал, зачастил коротко и властно, точно требовал признания.
«Володарский», — удивился Иван Степанович. — Зимовал, значит… Вон, голос пробует». Пахнуло милым и родным. Он был коренным сталинградцем, Волгу знал от Астрахани до устья Камы, безошибочно угадывал пароходы по гудкам. Тут он родился, вместе с отцом зажигал бакены, на берегу Волги, среди грузчиков, матросов и ломовых извозчиков провел свое детство. Тут, на французском заводе, жадно слушал в семнадцатом году страшные речи металлистов, взял в руки боевую трехлинейку. И пошел Ванька Добрынин колесить по фронтам, злой и голодный, оборванный и завшивевший. Дым костров и бешеные штыковые атаки, провонявшие карболкой лазареты и снова — фронт. Перекоп — грудью на кинжальный огонь пулеметов, тягучее, беспощадное «дае-е-ешь!». А потом непривычная, гулкая тишина. Разрушенные города, обезлюдевшие села, заржавленные рельсы, бездыханные паровозы и невероятные декреты… Школа средних командиров, ужас алгебраических уравнений, муки родного языка на бумаге… Белоруссия и Дальний Восток, Заполярье и Туркестан. Халхин-Гол, война с белофиннами. Затем академия Генерального штаба.